Виталий стоял в стороне и слушал, как Радим препирается с половиной деревни разом, терпеливо, как учитель с детьми, и думал, что этому человеку памятник надо ставить, а не жалованье платить.
В фентези про такое не пишут. Пишут о том, кто где стоит, у кого сколько людей. Про кур никто не пишет. А кур, оказывается, вывезти труднее, чем выиграть бой.
На восьмой день Лина собрала своих у колодца.
Виталий смотрел на это со стены и не лез. Разговор шёл негромко и недолго, и половина его была не в словах: она что-то сказала, старший из четверых мотнул подбородком в сторону северной стены, второй показал ладонью — низко, ребром, будто провёл черту по земле, — и Лина кивнула. Кошка сидела рядом и смотрела туда же, куда все.
Потом они разошлись, а Лина поднялась к нему сама. Впервые за все эти дни — сама.
— Мы остаёмся, — сказала она. — Все пятеро.
— Я и не гнал.
— Знаю. Но ты считал. — Лина встала рядом, положив руки на зубец, и смотрела не на болото, а вниз, во двор, где сохли рогожи над ямами. — Ты уже неделю всех считаешь, я вижу по лицу. Так вот: считай пятерых.
— Где вас ставить?
— Не на стену. — Она мотнула подбородком вниз. — На стене тесно, там от нас толку нет, а стрела в кошку идёт легче, чем в человека: кошка крупнее. Мы будем во дворе. Куда пробьют, туда и придём.
Резерв. Она только что сама себя назначила резервом, и сделала это лучше, чем я бы придумал.
Викель, слушавший в двух шагах и не встревавший, коротко кивнул:
— Дело. Пусть сидят внизу и не отсвечивают. Кто в дыру полезет, тот их и увидит — один раз.
Больше про завтра она не сказала ничего.
Виталий подождал — думал, будет продолжение: как именно, с какой стороны, что делать его людям, чтоб не порубить своих в темноте. Продолжения не было. Лина стояла и смотрела вниз, и по её лицу нельзя было понять, договорила она или просто перестала говорить.
Она отвернулась к болоту, и на этом деловое кончилось, и стало видно, что она не уходит.
Она тянет. Она изменилась.
— Лина.
— Ну.
Он подобрал слова и не подобрал, поэтому спросил как есть:
— Что с тобой?
Она не обернулась.
— Живая, — сказала. — Руки-ноги целы.
— Я не про руки-ноги. — Виталий встал так, чтобы она хотя бы смотрела в его сторону. — В поместье ты смеялась. Ты с конюхами трепалась, ты с Эдой на кухне сидела полночи, ты меня, дурака, выучила говорить по-здешнему, потому что тебе это было интересно. В ту ночь ты сидела у моей лежанки с ножом на коленях и не ушла, когда я тебя гнал. А наутро перенесла палатку во двор и с тех пор ни разу не поднялась под крышу. И говоришь со мной ровно так же, как с Радимом. Не хуже. Просто ровно так же.
— Под крышей у тебя чуть не сдохли двое, — сказала Лина. — Я сплю там, откуда видно, кто идёт.
— Это не ответ, и ты это знаешь.
— Знаю.
— Это из-за меня?
— Не всё на свете из-за тебя, барон.
Она сказала это спокойно, но паузу после держала на удар сердца дольше, чем нужно, и в этой паузе поместилось всё, чего она не сказала: и не всё не из-за тебя.
— Тогда объясни.
— Нет.
— Лина.
— Барон. — Она наконец повернулась к нему, и лицо у неё было усталое, взрослое и очень спокойное. — Давай переживём Кресвела. Потом объяснимся.
— А если не переживём?
— Тогда и объясняться не с кем, — сказала Лина. — И это, если совсем честно, самый простой из всех выходов, какие я за этот месяц придумала.
Она пошла вниз по лестнице и на середине остановилась, не оборачиваясь.
И ушла, не оглянувшись.
Женщина, которая умеет становиться пантерой, сказала мне «потом объяснимся». Значит, есть что объяснять. Значит, оно не про войну и не про Марру, иначе она бы просто сказала.
Я помню, как она смеялась в поместье. Тут вообще мало кто смеётся просто так — я за всё это время насчитал человек пять.
И ещё она не договорила про завтра. Я спросил, где их ставить, — она ответила. Я ждал остального — остального не было.
Может, у них так и не говорят. Может, у них всё уже сказано у колодца, руками, а мне просто не полагается.
Ладно. Пятеро. Запомнил.
Вечером Виталий сел писать письмо.
Геллерту он написал коротко и по делу, как учился у самого Геллерта: подсчёт людей, подсчёт припасов, направление угрозы, найденная слабость в стене, названная прямо, без утайки — потому что если он погибнет, следующий барон Крорна должен знать, куда бить в первую очередь врагу, а не гадать заново. Подписался — «барон Виталий Крорнский», и впервые эта подпись не показалась ему смешной.
Гонцов на этом тракте режут. Ну и пусть режут. Всё, что в этом письме, знают уже двое: я и тот, кто эту дыру мне и заложил.
Ладно. Хватит сантиментов. Работать.
Письмо Геллерту ушло на рассвете девятого дня с деревенским мужиком, который знал болотные тропы и брался идти в обход, — за деньги вперёд и за обещание, что семью его в крепость пустят в любом случае, дойдёт он или нет.
* * *
Дозор с эшкорнского реза прибежал на закате девятого дня — не приехал, прибежал, задыхаясь, бросив коня где-то на полдороге, потому что бегом оказалось быстрее, чем седлать заново после того, что он увидел.
— Пыль, — сказал он, ещё не отдышавшись толком. — Барон. Пыль от свертка с Айронвейла. Большая. Не купцы.
Виталий поднялся на стену сам.
С этой высоты пыль была видна как длинная бурая полоса над кромкой леса, стоявшая в безветренном вечернем воздухе так плотно, что казалась почти твёрдой, — и полоса эта не двигалась, что было хуже, чем если бы двигалась: значит, встали.
Хорн не соврал и тут — ни в сроке, ни в дороге.
Лагерь. Не подходят с ходу — встали на ночь, разбивают лагерь, чтобы ударить со свежими силами утром.
Профессионально. Ненавижу, когда враг работает профессионально.
И где-то там, в этой пыли, едут две телеги под рогожей, про которые не знает даже тот, кто знает всё.
К воротам подъехал одинокий всадник — не из отряда, отдельно, с белой тряпкой на копье и с чёрным сапогом на золотом поле, нашитым на грудь, — и остановился в отдалении настолько, что кричать пришлось в полный голос.
— Барону Крорна! — прокричал всадник. — Барон Молвен Кресвел, именем короны и по указу о выдаче, требует выдать преступника, именующего себя бароном, для суда в Айронвейле! Тем, кто в крепости не повинен, обещана жизнь и неприкосновенность имущества! Срок — до рассвета!
Именем короны.
Тогда, во дворе у Геллерта, этот человек стоял с лицом цвета мокрой извести и молчал, потому что сказать ему было нечего. А теперь у него бумага.
Бумага, оказывается, страшнее меча. Меч надо держать самому, а бумагу за тебя подержат все остальные — и лекарь, который не поедет, и купец, который не привезёт, и мужик, который завтра решит, что с преступником ему не по пути.
Виталий стоял на стене, смотрел на бурую полосу над лесом и молчал так долго, что всадник внизу заёрзал в седле.
— Ответ будет? — крикнул он наконец, менее уверенно.
Ответ будет.
Ответ такой: я устал считать, кому что задолжал. Приезжайте и попробуйте забрать.
Но вслух он ничего не сказал. Просто повернулся и пошёл вниз, а Викель, стоявший рядом, крикнул за него — коротко, без затей:
— Ответ будет утром! У ворот!
Всадник развернул коня и ускакал в сторону бурой полосы, и она приняла его, как принимает вода.
Ночью крепость не спала — вся, целиком, впервые с того дня, как он сюда приехал.
Во дворе горели костры, и у костров сидели те, кто не был в дозоре: точили, чинили ремни, молчали. Радим ходил между ними с последней проверкой мешков — не с зерном теперь, с песком. Новая стряпуха кормила всех подряд, не спрашивая чинов, взваром и тем, что осталось от последнего забоя, и делала это молча, и никто с ней не заговаривал первым.