Четвёртый день. В Крорне — четвёртый. В этом мире — дней десять, двенадцать, я сбился. Из них восемь я либо сидел верхом, либо стоял, либо лежал вот на этом. Ни разу не размялся. Самбист.
Через две недели областные. Были.
Он сел, спустил ноги на холодный камень и минуту сидел так, свесив голову.
Ладно. Хватит себя хоронить. Встал — пошёл.
Он поднялся и заставил себя.
Наклоны. Приседания — тихо, чтоб не грохотать сапогами по башне, где за стеной спал Викель. Мельница руками, пока в плечах не хрустнуло и не отпустило. Он прошёл несколько бросковых заходов на воображаемого противника — вход, зацеп, скрутка, — и тело вспомнило раньше головы, обрадовалось, как собака, которую наконец вывели во двор. К десятой минуте рубаха липла к спине, а поясница замолчала: ей стало не до того.
Вот так. Не барон. Человек, который умеет уронить другого человека на землю. Это, по крайней мере, никуда не делось.
Он вытер лицо рукавом и спустился вниз.
Внизу, в закопчённой комнате, которую тут, видно, полтора десятка лет звали кухней, его ждал завтрак.
Стряпуху привёл вчера Радим — молчаливую бабу из деревни, широкую в кости, с руками в старых ожогах. Она поставила перед ним миску и отступила к очагу, сложив руки под передником, и смотрела оттуда так, будто он сейчас либо похвалит, либо велит её выпороть, и оба исхода равновероятны.
В миске была яичница.
Нормальная. С салом, чуть пережаренная по краям, посыпанная какой-то зелёной трухой с огорода. Виталий смотрел на неё дольше, чем она того стоила. За полторы недели в этом мире его кормили либо походной кашей, либо тем, что подавали в поместье под соусами с непроизносимыми именами, — а тут вдруг лежала обычная, будничная, кировская яичница, какую он сам жарил себе в общаге в три ночи после смены.
Спасибо. Вот за это — правда спасибо.
Рядом стояла кружка. В кружке — чёрное, горячее, горькое.
Он отпил и замер.
Так. Стоп.
Это кофе.
Не совсем кофе. Жиже, с привкусом палёного зерна и чего-то травяного, из тех настоев, что бабки заваривают от давления. Но горечь была та самая, узнаваемая, и та самая утренняя злость в груди, ради которой кофе, собственно, и пьют.
Средневековье. Мечи, магия, барон вешает людей во дворе. И кофе. Ну разумеется. Кто бы сомневался.
— Это что? — спросил он у стряпухи, поднимая кружку.
— Взварец, господин, — сказала она настороженно. — Из жжёного корня. Дурная привычка, я знаю. Кастелян, прости господи, без него не вставал. Хотите — не подам больше.
— Подавай, — сказал Виталий. — Каждое утро. И ей, — он не знал, как назвать Викеля бабе, и назвал по-простому, — рыцарю тоже, если попросит.
Она кивнула и чуть-чуть, самым краем, разжала руки под передником.
Одного человека я сегодня, кажется, сделал счастливым. За кружку жжёного корня. Дёшево.
Радим нашёл его во дворе, когда Виталий стоял у пролома в стене и в третий раз прикидывал, сколько сюда встанет камня и людей.
Дыра была хорошая. Через неё прошла бы корова, а при желании — и телега; края осыпались сухой кладкой, без раствора, кто-то пятнадцать лет назад просто перестал следить, и стена стала осыпаться сама, как осыпается всё, за чем не следят. Виталий смотрел на неё глазами человека, который два года чертил на кафедре узлы сопряжения и знал цену пролёту без опоры.
— Господин.
— Радим.
Старик подошёл, стал рядом, тоже поглядел на дыру — но по-своему, по-хозяйски, будто прикидывал не расчёт, а сколько коз через неё за ночь уходит в бурьян.
— Углежоги приходили с утра, — сказал он. — С дальней делянки, за резом. Мальцы, двое. Пришли в деревню, реветь.
— Что случилось?
— Да ничего страшного, если по-нашему считать. — Радим пожевал губами. — Наехали к ним на майдан всадники. Ночью. Пришли со стороны Балетори, тропой через мёртвые земли — там кто их пропускает, того я не знаю, но ходят. Разметали кучи, что мальцы неделю томили. Уголь, считай, пропал. Навес порушили. Одному по хребтине приложили плетью, так, для порядка. — Он помолчал. — Но не убили. И не забрали никого. Ушли.
Всадники. Со стороны Балетори. Здесь то им чего нужно? Наверное меня кошмарить будут, готовят вторжение.
— Всадники чьи? — спросил Виталий, хотя уже знал.
— А кто ж представляется, господин. — Радим глянул на него искоса. — Но лошади сытые, справа у сёдел — короткие луки. У наших-то шишей луков нет, наши всё больше топором да ножиком. Это не наши. Это господские. — Он потёр щетину. — По-простому если — Злободановы. Патруль. Гуляет по чужой земле как по своей и людей стращает, чтоб помнили, чья тут сила.
— А что углежоги? Раньше их не трогали?
— Раньше, господин, при кастеляне, всё было тихо. — Радим сказал это ровно, без нажима, но так, что нажим послышался сам. — Кастелян с ними, видать, тоже как-то договорился. А теперь кастеляна нет. А новый хозяин ещё непонятный. Вот и щупают.
Вот и щупают. Со всех сторон разом. Пока я тут стеночку измеряю.
Викель вышел на крыльцо башни — уже одетый, при мече, дожёвывая что-то за щекой, — постоял, послушал и спустился к ним.
— Слыхал, — сказал он. — Барон, тут дело такое. У вас граница с двух сторон открыта, а вы за ней не смотрите вовсе.
— У меня людей тринадцать, — сказал Виталий. — И четверо твоих. И ты.
— Оттого и говорю. — Викель повёл подбородком куда-то на север, за стену, в сторону леса. — Смотреть надо не везде, а там, откуда придут. Придут двумя дорогами. Одна — от эшкорнского реза, через редколесье: по ней ходит всё, что с той стороны, — купцы, тати, гонцы. Другая — от Балетори, той самой тропой, о которой старик говорит. Больше неоткуда: справа болото без дна, слева лес друидов, туда чужой не сунется.
— И что ты предлагаешь.
— Дозор. По два человека на дорогу, посменно. — Викель говорил быстро, привычно, как человек, который это уже пятнадцать лет делает и мог бы во сне. — На резе есть старая застава, полверсты от тракта. Развалюха, но крыша местами держит, и обзор с неё хороший. Посадить туда двоих — пусть сидят, глядят, кто прошёл, чей, гружёный ли. Убивать никого не надо, воевать нечем. Надо, чтоб видели и считали. И чтоб все знали, что на резе теперь сидят.
Чтоб все знали, что на резе теперь сидят. Дозор для вида. Пугало на огороде.
Которое, если что, ещё и считает.
— А хватит людей? — спросил Виталий. — Четверо на дозор — это четверо со стены.
— Не хватит, — согласился Викель спокойно. — Ни на что у вас людей не хватит, барон. Их и не хватит ещё долго. Но дозор дороже стены. Дырявая стена хоть кого-то, да задержит. А в дырявую стену без дозора войдут ночью, и вы узнаете об этом, когда вам будут резать горло.
Виталий постоял, глядя на пролом, потом на север, где за деревьями пряталась дорога, которой он сам сюда приехал четыре дня назад, ничего не зная про эту землю, кроме того, что она теперь его.
Двое на рез. Двое к Балетори. Четверо из тринадцати. Плюс караул на воротах, плюс на стене там, где стена есть. Это уже не гарнизон, это график сменности на салфетке, и он не сходится.
А ещё эти четверо — не мои. Это старики Геллерта. Он дал их мне в долг, как и деньги. Кто-то из них дома оставил бабу и внуков. Если я одного из них положу тут, охраняя углежогов, которых я в глаза не видел, — что я напишу Геллерту? Извини, потратил твоего человека на дозор?
Он поймал себя на этой мысли и удивился ей.
Когда это началось. Я же ещё неделю назад считал их мечами. Пять мечей, четыре из них чужие. А теперь считаю иначе. У этого — внуки. Этот храпит. Этот, четвёртый, самый молодой, всё лыбится и зовёт меня «господином» так, будто ему смешно.
Викель жуёт свою пакость за щекой и учит меня графику дозоров, потому что ему не всё равно, доживу я до осени или нет. Ему-то с чего? Он приблуду в глаза видел неделю.
И даже эти тринадцать. И даже баба со жжёным корнем. И углежоги, которых я не знаю и знать не хочу, а всё равно у меня в голове теперь стоит эта картинка: ночь, майдан, всадник с плетью, мальцы в бурьяне.