Городок в конце первого дня назывался так незапоминающе, что она забыла название, едва въехали. Гостиница была чистой, с запахом жареного лука и дешёвого эля. Эда пошла устраивать комнаты, Бренн — расставлять людей.
Комната Риммы была наверху, окном во двор. Она сидела у стола и крутила в пальцах монеты, которых Гаспар дал в избытке. Думала о том, сколько здесь стоит хлеб, сколько конь и сколько человек.
Потом на лестнице послышались шаги.
Тяжёлые, неосторожные. Не Эда — та ходила тихо. Не Бренн — тот ходил как кот.
Стук. Резкий, нетерпеливый.
— Госпожа. Откройте. Срочное письмо от вашего отца.
Римма не двинулась.
Гонец? Здесь? Ночью?
Гонец от отца шёл бы к Бренну. Гонец от отца не стучал бы в дверь женской комнаты в полночь, минуя сорок человек охраны во дворе.
— Госпожа? — Голос стал настойчивее. — Это срочно.
Она молчала. Стояла в трёх шагах от двери и слушала собственное сердце.
— Госпожа, я не могу ждать.
Ручка дёрнулась.
И тогда рука её вспыхнула болью.
Не порезом — изнутри, будто под повязкой развернулось что-то живое. Ткань потемнела мгновенно. Кровь пробила бинт и пошла не вниз, как положено крови, а вверх: тонкой струйкой поднялась над ладонью, свилась в воздухе тугим маленьким фонтаном и повисла, дрожа.
Римма смотрела на неё и не дышала.
Кровь висела перед ней, тёмная, живая, и медленно поворачивалась — как поворачивается голова зверя на звук.
За дверью что-то произошло.
Не крик. Возня — короткая, глухая, будто человек оступился и налетел плечом на стену. Потом всё стихло, разом, как обрезало.
Фонтанчик осыпался. Две капли упали на половицу и остались лежать, чёрные в темноте.
Стук.
— Госпожа Римма? — Голос Эды, обычный, чуть сонный. — Всё хорошо? Мне послышалось.
Римма подошла и открыла дверь.
Коридор был пуст. Эда стояла со свечой, в наспех накинутом платке, босая. Больше никого.
— Ко мне стучали, — сказала Римма. — Мужчина. Назвался гонцом отца.
Эда посмотрела ей за плечо, в комнату. Потом в коридор. Потом снова на неё.
— Я никого не видела, госпожа, — сказала она. — Я шла по коридору, на лестнице никого не было. Там солдаты стоят, они бы чужого не пустили.
Пауза.
— Может, это сны ваши, госпожа. Вам бы поспать. — Она склонила голову. — Простите мою наглость. Принести успокаивающего отвара?
Римма посмотрела на её лицо — круглое, привычное, встревоженное ровно настолько, насколько положено тревожиться служанке, которую разбудили.
— Не нужно, — сказала Римма.
— Хотите, посплю у вас на полу?
— Нет. Иди.
Эда поклонилась и ушла.
Римма закрыла дверь. Постояла. Потом опустилась на пол и потрогала пальцем каплю на половице. Кровь была ещё тёплая. Своя.
Она перебинтовала руку сама, в темноте, зубами затягивая узел.
Легла.
И заснула быстрее, чем ожидала.
* * *
Утром она вышла раньше, чем её разбудила Эда. Неожиданно для себя она выспалась: дурные сны подарили ей ночь отдыха, и за это она была им благодарна.
Двор внизу уже жил: лошади, голоса, звон ведра. Бренн распоряжался, кто-то ругался с конюхом из-за овса. Обычное утро, серое и деловое, и после ночи оно казалось почти оскорбительно спокойным.
Римма прикрыла за собой дверь — и остановилась.
На дощатом полу, у самого порога, темнело пятнышко. Небольшое, с виноградину, уже впитавшееся. Рядом — россыпь мелких капель, будто кто-то встряхнул мокрой рукой.
Она подняла глаза. На бревенчатой стене напротив двери, на уровне груди, — ещё капли. Три или четыре. Тонкие, вытянутые: так брызжет, когда бьют.
Римма опустилась на корточки. Тронула пятно. Сухое.
И вот тогда она почувствовала запах.
Не носом. Чем-то другим, что появилось в ней недавно и чему ещё не было имени. Кровь пахла тепло, тяжело, металлом и солью — и запах был чужим. Не её. Ей не нужно было объяснять, откуда она это знает. Она просто знала, так же ясно, как знала, какого цвета небо.
Она сидела на корточках у собственного порога и думала — ровно и медленно, как учил отец.
Человек стучал в мою дверь. Дёргал ручку. За дверью была возня. Здесь его кровь.
Значит, в коридоре был кто-то ещё.
Эда пришла через минуту — и не увидела ни человека, ни крови. И пятна на стене на уровне груди тоже не увидела. Было темно, и она была сонная.
Всё бы ничего. Но она сказала что никого не видела.
Чья это кровь и что тогда слышала Эда?
Внизу Бренн крикнул, что лошади готовы.
Римма поднялась, вытерла палец о подол — так, чтобы не осталось следа, — и пошла вниз, придерживая перебинтованную руку.
Оседлали лошадей, и отряд двинулся на Солдар.
— Сир Бренн. Вы служите отцу тридцать лет. Вам никогда не хотелось… не служить?
Он подумал. Не отмахнулся — правда подумал.
— Хотелось, госпожа. Пару раз. — Он поправил повод. — Только это невозможно. Ваш отец не волен отпустить марку. Вы не вольны перестать быть его дочерью. Я не волен снять присягу. — Пауза. — Даже ваш барон-иномирец не волен отказаться от титула и приказа маркграфа.
— И что же, никто не свободен?
— Свободен, госпожа. — Бренн смотрел на дорогу. — Каждый выбирает, чем себя привязать. А потом живёт с тем, что выбрал.
Эда ехала рядом и вполголоса переругивалась со своей лошадью.
Отец привязан маркой. Бренн — присягой. Виталий — титулом и тем, чего мы оба не понимаем.
А у неё — жалованье. Три медяка в месяц, стол и кров. Тоньше цепи не бывает: порви и уходи, никто не хватится.
И всё равно она здесь. Ночью встаёт на стук. На полу спать просится.
Римма смотрела на неё.
Из всех, кто едет сейчас по этой дороге, только она держится не за цепь.