Клинок вылетел со звоном и воткнулся в землю в двух шагах.
Толпа охнула.
Родерик замер на долю секунды. Этого хватило: Виталий крутанулся на пятке и всадил ему бэкфист в челюсть.
Баронет отлетел, упал, но быстро поднялся на одно колено, помотал головой и сплюнул кровь.
Двор молчал.
Виталий тяжело дышал. Под кольчугой катился пот, руки после одного обмена ударами стали как чужие.
Родерик поднял голову.
Что-то в его лице изменилось. Злоба ушла. Осталось холодное и очень собранное. Он вытер рот тыльной стороной ладони, размазав кровь по подбородку, и медленно встал.
— Ты пожалеешь, — сказал он.
И поднял руку в сторону колоды с водой у конюшни. Обычной поилки для лошадей.
Вода в колоде пошла рябью. Потом поднялась столбом — извиваясь, стекая, принимая на лету текучие формы: то шип, то клинок, то бесформенный дрожащий сгусток.
Толпа отступила на шаг.
Она стоит. В воздухе. Просто стоит.
Сокращай дистанцию. Сейчас.
Кинжал вышел из-за пояса тяжело — простой, снятый с мертвеца на тракте, без изысков.
Он рванул вперёд.
Опоздал.
Вода рванулась навстречу.
Первый удар пришёлся в лицо — резкая, хлёсткая пощёчина ледяной воды. Виталий отшатнулся, вскинул руку, но вода уже растеклась, обвилась вокруг головы жгутами, залепила глаза.
— Так-то лучше, — донёсся голос Родерика, весёлый, торжествующий. — Слепой пёс.
Кто-то в толпе засмеялся. Кто-то — нет.
Виталий мотал головой. Вода держалась мёртвой хваткой, стекала по лицу тонкой плёнкой, забивалась в нос и рот. Он шагнул наугад, махнул кинжалом — попал в пустоту.
— Куда ты машешь? — Голос был уже совсем рядом. — Я тут.
Вода вокруг его головы начала сжиматься.
Сначала он думал, что это ещё одно издевательство. Потом плёнка стала плотнее, залепила ноздри, забила дыхание. Он попытался вдохнуть — и не смог. Паника — чистая, звериная — рванулась из низа живота, тело замолотило руками, меч выпал, и он не заметил когда.
Сквозь мутную колышущуюся толщу он различил силуэт: Родерик подошёл вплотную и наклонился, поднимая свободной рукой с земли свой меч, не разжимая при этом водяной хватки.
Через плёнку Виталий увидел его лицо. Размытое, но узнаваемое по двум вещам: по широкой довольной усмешке человека, который уже победил и тянет удовольствие, и по рассечению на скуле.
Лёгкие горели. В глазах темнело — не от воды. От того звенящего гула, что приходит за секунды до обморока.
И в этой темноте прорвалась одна ясная мысль, холодная, как рефлекс на последней секунде схватки.
Он открыт. Правая рука с мечом, левая держит воду, корпус развёрнут, подбородок задран.
Правый. Сейчас.
Подсел. Ударил.
Он не видел, куда бьёт. Не мог видеть. Он вложил в удар всё, что осталось: вес тела от пятки через бедро, через плечо, в кулак — слепо, на одном инстинкте, вбитом в тело в зале на окраине Кирова.
Кулак врезался во что-то твёрдое.
Вода хлынула вниз разом — форма разжалась, будто отпустила добычу. Виталий рухнул на одно колено, хватая ртом воздух судорожно, жадно, ничего не видя: глаза щипало, в ушах звенело.
Толпа молчала.
Потом кто-то охнул. Потом — короткий женский визг, оборвавшийся.
Виталий сморгнул воду и тряхнул головой.
Ропот вокруг был не восхищённый. Он был испуганный.
Он посмотрел вниз.
Родерик лежал у его ног. Голова свёрнута под неестественным углом, а там, где было лицо, — кровавая маска и вмятина, слишком глубокая для человеческого кулака. Так бьёт кузнечный молот.
Виталий посмотрел на свою руку.
Кулак блеснул на солнце — тускло, металлически. Кожа на костяшках на секунду была не кожей, а полированной сталью. Блеск угасал, кожа возвращала обычный цвет, но ощущение осталось: там, глубоко под ней, что-то расплавленное и тяжёлое оседало обратно и пряталось.
Двор молчал долго.
Потом кто-то из крестьян у стены начал хлопать. Неуверенно, медленно, будто сам не понимал зачем. К нему присоединился второй. Потом ещё несколько.
Большинство молчало. Смотрели на Виталия не так, как утром, — не с презрением и не свысока. Так смотрят на то, чего боятся и от чего не могут отвести глаз.
Барон Кресвел стоял неподвижно. Лицо у него было цвета мокрой извести. Он не издал ни звука — только смотрел на тело сына, и в этом молчании было больше ярости, чем в любом крике.
Маркграф Торнео вышел в круг.
Он посмотрел на мёртвого. Потом на Виталия — мокрого и оглушённого.
Что-то дёрнулось у него в углу рта. Не улыбка. Гримаса человека, который увидел, во что вляпался его дом.
— Божий суд свершился, — сказал он громко, ровно, на весь двор. — Правда за бароном Крорнским. Удар признан законным.
Он выдержал паузу.
— Приговор исполнять не над кем.
Никто не засмеялся. Никто и не собирался.
Тело унесли на плаще.
Барон Кресвел шёл рядом и не плакал. Он шёл прямо, тяжело, как ходят люди, у которых внутри что-то сломалось раз и навсегда, и ни разу не обернулся ни на маркграфа, ни на Виталия.
Граф Айронвейл распорядился быстро и деловито: барона с телом отправить домой немедленно, дать телегу, дать людей.
Конвой из десяти всадников выехал за ворота в сумерках. Восемь из них были люди Торнео.
Граф остался.
Он вернулся в зал, сел на своё место по правую руку от маркграфа, и слуги подали вино, и никто его не пил.
Пир доедали молча.
Разговоры не возобновились. Детей увели. Музыканты, привезённые с собой, заиграли тоскливую музыку. Во дворе зажгли факелы, и в их свете лица за длинными столами казались желтее и старше, чем были.
Виталий сидел на прежнем месте, в самом конце, между лекарем и учителем грамоты.
Его никуда не пересадили.