— Ну и какую же глупость ты хочешь мне сказать?
— Всё началось, когда тебе было лет десять или одиннадцать. С тех пор в каждой вылазке ты находишь больше драгоценных камней, и лучших, чем я.
— Уверена, это не так.
— Нет, так.
— Даже если так, не понимаю, почему это должно выставлять тебя глупцом.
— Это только подводка к тому, что покажется тебе нелепым, когда я это скажу. Тебя тянет к красоте так же неотвратимо, как колибри тянет к нектару.
— А кого не тянет к красоте? Всех тянет.
— Нет. Тебя тянет не так, как других. Ты видишь красоту там, где другие её никогда не увидят. И видишь её чем-то иным, не глазами.
— Ну вот, мы уже совсем въехали в зону нелепости. Может, я её носом вижу?
— На россыпном прииске, когда перед глазами один только наносный грунт, ты всегда выбираешь самый щедрый квадратный метр для раскопа.
— Я всё равно говорю: не всегда.
— Всегда, милая. Всегда, всегда. Часто, найдя замечательные камни в шести-восьми дюймах от поверхности, ты дальше не копаешь, хотя любой другой копал бы.
— По-моему, слово для этого — «лень».
— Нет. Ты переходишь на другой квадратный метр и продолжаешь работать. За последний год я несколько раз, не говоря тебе ни слова, приходил на следующий день и копал глубже там, где остановилась ты. И ни разу не нашёл ни одного камня. Каким-то образом ты знала, что там больше ничего нет.
— Ох, дядя Огден, ну правда, я же не какая-нибудь ясновидящая гадалка по самоцветам.
— Я и не говорил, что ты ясновидящая. Ничего столь бульварно-фантастического. Ты что-то другое, чему просто нет названия. Во всяком случае, я такого слова не знаю. И дело не только в самоцветах. Есть и другое. Например, полевые цветы.
— Какие ещё полевые цветы?
— Любые. Когда луг весь в цвету, ты носишься по нему с ножницами, срезая то одно, то другое, будто совсем без разбора, — а в букете каждый цветок оказывается на своём месте, безупречный.
— Нет уж, это работа Природы, а не моя.
— Я и сам выходил нарвать себе букет, очень стараясь, но когда сравнивал его с твоим, выходило жалкое зрелище. Краски беднее. Где-то лепестки в пятнах, где-то их недостаёт.
— Ну так ты ведь у меня почётный папа. Вот тебе и хочется верить, что я особенная.
— А ты на себя в зеркало смотрела, милая? Ты особенная, думаешь ты так или нет.
— Нет! Я не особенная. Я просто я. Понял? Так что давай больше об этом не говорить, — произносит она твёрдо, пусть и не резко.
После паузы он спрашивает:
— Ты в порядке?
Она не сразу может ответить. Отпивает кофе и чувствует, как трудно его проглотить.
— Я не хотела на тебя срываться, — говорит она, и голос у неё ломается, а ей это совсем не нравится.
— Да пустяки. До крови ты не дошла. Если именно этого добивалась, попозже достанем мои напильники и наточим тебе зубы, — говорит он.
Трудно сердиться на этого доброго человека. Да она и не сердится. Её встряхнула давняя, так и не изжитая скорбь, а ещё — внезапное осознание опасения, которое выросло из этой скорби.
Немного погодя, когда она убеждается, что снова владеет собой, она продолжает:
— Все говорили, что моя мама была особенная — умная, смешливая, очень красивая, — но я её никогда не знала. Мой папа был героем, но пробыл со мной так недолго. И то, что у меня от него осталось, — всё меркнет... меркнет. В этом мире не стоит быть особенной, дядя. Наоборот, это опасно. Я хочу только нашей тихой жизни. Нашей работы, луга, леса — и тебя.
— Тогда я проживу ещё восемьдесят четыре года.
— Хорошо, — говорит она.
Днями позже, когда дядя возвращается к этому разговору, Вида понимает: цель его была не только в том, чтобы с любовью поддержать её похвалой, но и в том, чтобы предостеречь — девушке с особыми качествами следует жить полной жизнью, но осторожно, в этом мире зависти, звериной похоти и жестокого обмана. То смутное опасение, которое жило в ней с тех пор, как она осиротела, не было иррациональным; Огден разделял его, и в этом был здравый смысл.
С десяти лет она ведёт дневник. Среди многого прочего она записывает в него и эти разговоры с дядей — настолько точно, насколько способна.
* * *
К тому времени, как Вида заканчивает душ, сушит волосы и одевается, Лупо так и не приходит. Она закрывает распашное окно и снова занавешивает стёкла вышитой занавеской.
В библиотеке она выбирает пластинку из своей коллекции и кладёт её на проигрыватель. Из колонок во всех комнатах льётся Четвёртый концерт для фортепиано с оркестром Бетховена, соль мажор, op. 58; за роялем — Глен Гульд, с ним Балтиморский симфонический оркестр.
Над проигрывателем висит карандашный портрет её дяди в молодости, выполненный с поразительной тщательностью. В правом нижнем углу, вместо подписи художника, — маленькое стилизованное изображение оленя, точнее, оленёнка. Хотя Вида прожила рядом с этим портретом все эти годы, порой, глядя на него, она вспоминает то, что нашла на его обороте после смерти Огдена, и память об этом трогает её до глубины души.
Прежде чем начать готовить ужин, она открывает окно на кухне. Занавески здесь нет, а плиссированная штора поднята.
Если Лупо не придёт и сегодня вечером, Вида тревожиться не станет. Он живёт сразу в двух мирах с совершенной естественностью, и временами она почти убеждена, что он бессмертен.
9
Лёжа в темноте
Убрав со стола, Вида садится в библиотеке читать «Моби-Дика». В уюте корабля, убив левиафана, Стабб при свете лампы на китовом жире ест ломоть китового мяса. Тем временем снаружи обезумевшие акулы набрасываются на тушу и, в свою очередь, подвергаются нападению гарпунёров. Кита поднимают, чтобы снять с него ворвань, а его гниющая голова, составляющая треть всей длины туши, свисает за борт, пока её ценный внутренний жир не вычерпают вёдрами. Всё это изображено так живо, что ужас автора — рождённый человеческой надменностью, алчностью и жестокостью — можно вынести лишь тридцать страниц подряд. Роман Виде не нравится, но в нём звучит предостережение, сродни тому, которое когда-то дал ей дядя. Чтобы возместить мрак этой прозы, она ставит Кларнетовый концерт Моцарта, K. 622, — ради золотого света, который льётся из его экстатического звучания.
Перед тем как лечь спать, она закрывает на кухне окно и опускает плиссированную штору. Пока она спит, Лупо никогда не приходит.
Возможно, её интуитивное ожидание гостя было вызвано не им, а наблюдателем в лесу.
Лёжа в темноте, устроив голову на подушке, она завершает день одними и теми же словами, которыми завершала каждый день вот уже много лет.
— Жизнь моя проходит, как тень. Ещё немного — и всё свершится.
Она засыпает, когда последнее слово ещё слетает с её губ.
10
Дары природы
Во вторник утром Вида встаёт в бодром расположении духа, с предвкушением и готовностью к делу. День сегодня как нельзя лучше подходит для предварительной оценки самоцветов и для поисков даров поля и леса. Летом это будут ежевика, дикая земляника и многие разновидности грибов. Сейчас, весной, ей остаётся только грибная охота.
После завтрака она проводит час в мастерской, рассматривая в лупу самоцветы, найденные накануне. Из восемнадцати сапфиров пятнадцать — зелёных или жёлтых оттенков, настолько мелкие, что почти не поддаются огранке или вовсе её не допускают. Лучше всего использовать их для украшения декоративных вещей или для недорогих многорядных ожерелий, называемых ривьерами; у неё есть клиент, который покупает такие камни фунтами. Оставшиеся три — синие и многообещающие, но перед огранкой требуют изучения.