48
Вечная Лань
Вечером накануне того дня, когда Огден тихо умрёт в своей постели, — Виде восемнадцать, ему восемьдесят пять, — они долго сидят за ужином, и дядя завораживает её рассказами о кочевых народах, что некогда странствовали по равнинам и горам этого штата, охотились на бизонов и исследовали новые земли: юты, шайенны, арапахо, апачи и шошоны. Он много о них знает и искренне ими восхищается. Они были столь же коварны и жестоки, какими бывают люди во все времена и во всех местах, но среди них было не меньше, чем в других культурах, храбрых, благородных и мудрых; у них были богатые традиции и своды правил, которыми они упорядочивали свою жизнь. Он сентиментален, однако в его сентиментальности есть всё — от светлой ностальгии до печали.
— Они уходят, — говорит он. — И мы тоже. Эта страна уже не та, какой была, когда я был мальчишкой.
В юности Огден знал многих шайеннов, апачей и шошонов, которые по-прежнему хранили верность своей истории и своим предкам. Три четверти века спустя мало кто знает правду о прошлом во всех её переплетённых нитях — или вообще хочет её знать. Одни держат казино и изворотливы, как вегасские шулера, что с ними в доле. Другие уваривают свою культуру до приторной эссенции из красок, шума и плясок, лишая её сложного смысла и одновременно очищая для удовольствия публики. С каждым поколением молодые всё меньше определяют себя через историю, из которой родились, и всё охотнее вливают себя в единую форму, какую требует глобализм. Это верно и для недавних поколений других культур, для всех рас и этнических групп. Правящая элита громогласно превозносит разнообразие, но при этом мощными инструментами технологий превращает всех в одинаково мыслящих рабочих пчёл и бездумных потребителей, в послушное единообразие. Дядя прожил достаточно долго, чтобы увидеть это, устать от этого и оплакать.
Ближе к концу вечера, уже на более светлой ноте, он начинает рассказывать яркие, прелестные истории о шайеннской девушке по имени Вечная Лань. По его мнению, другое имя, навязанное ей бюрократическим государством, даже произносить не стоит. В 1953 году Вечная Лань была целительницей, посвятившей себя сохранению знания древних способов врачевания, но вместе с тем и художницей с большим будущим: она работала карандашом и маслом, писала портреты — чаще всего ещё живых старейшин своего народа, — и каждый был исполнен с изысканной тщательностью, заботой и уважением.
— Портрет в библиотеке, — говорит Вида.
— Да. Её подарок.
Только теперь, вырастив Виду больше чем за тринадцать лет, он открывает, что именно Вечная Лань угадала существование россыпного прииска и привела его к нему, что именно она научила его, среди множества прочего, какие грибы съедобны, а какие ядовиты, что именно она спасла его от отчаяния, когда он вернулся домой с войны, которую вёл против безжалостного и развращённого врага.
Когда они убирают со стола тарелки после ужина и наливают себе ещё вина, он рассказывает ей больше об этой художнице. Сквозняк, слишком тонкий, чтобы его можно было ощутить, гонит золотые волны свечного света по лицу её дяди, словно омывая его и стирая следы прожитых с достоинством лет. А может быть, это воспоминания о Вечной Лани на время возвращают ему облик молодости.
Вида зачарована откровениями дяди.
— Ты любил её.
— Ещё удивительнее то, что и она любила меня. Я думаю об этом уже больше шестидесяти лет и до сих пор не понимаю, почему она полюбила меня и как вообще могла.
— Ну, дядя, тебя не любить невозможно.
— С твоей стороны это очень мило, но тогдашнего меня ты не знала. Когда я вернулся с войны, почти весь свет во мне погас. Я был домом с пустыми комнатами — а за два года она их обставила.
С первого же упоминания о Вечной Лани рождается тайна, и с каждым воспоминанием, которым он делится, она становится всё глубже. Теперь Вида просит её разрешить.
— И всё же вы так и не поженились. Почему?
Призрачные полотнища света ложатся на окна, а следом раздаётся первый удар грома: начинается он резким грохотом, а затухает скрежещущим звуком, будто врата Небес распахиваются, преодолевая сопротивление ржавчины.
— Её семья гордилась своим наследием и была глубоко предана шайеннским обычаям — она ничуть не меньше родителей и двух братьев.
— Никаких браков с чужаками?
— Ни с кем, у кого кожа такая, как у меня. Они называли меня васикус — это слово из лакота, которое переняли и некоторые другие коренные народы.
— Это так…
— Как у пятидесятников, — говорит он.
— Но любовь есть любовь, несмотря ни на что.
— Она любила и их тоже. Может, не больше, чем меня, но дольше. Они зачали её в любви, и она не могла представить себе жизнь без них. Но именно такой выбор они ей дали.
— Как она могла представить себе жизнь без тебя?
— Не вини её. Я никогда не винил. Она была воплощённой благодатью и вернула мне ту жизнь, которую отняла война.
Более резкая молния и более тяжёлый, чем прежде, гром раскалывают оболочку обещанной грозы. По сланцевой крыше с шипением, как масло на раскалённой сковороде, хлещет дождь.
Как странно кажется Виде, что она никогда не спрашивала — а он никогда не объяснял, — почему прожил один столько десятилетий, пока племяннице, которую он прежде не видел, не понадобился дом. Неужели и вправду два года любви этой шайеннской женщины были так глубоки, что дали ему мир и довольство на весь остаток жизни?
Он говорит:
— Думаю, важно, чтобы ты знала о ней и обо мне — как всё было и как могло бы быть, так что…
Когда дядя не продолжает, Вида спрашивает:
— Так что?
— Так что помни: нам не дают в этой жизни тысячу шансов. Когда выпадает один из самых лучших, это случается куда реже, чем тебе может казаться в тот момент.
Свечи высвечивают в глазах дяди слёзы, собравшиеся, но не пролившиеся, и чувства Виды к нему так нежны, что ей мучительно не хочется спрашивать, почему он выбрал одинокую жизнь. Может быть, завтра или послезавтра, в минуту менее взволнованную, чем эта, она задаст ему этот вопрос.
Утром он не выходит на кухню к завтраку. Вида стучит в его дверь. Когда он не отвечает, она входит в комнату и видит, что ночью он ушёл из этого мира.
После того как Герберт Лагаре приезжает в своём фургоне похоронного бюро, забирает тело и уезжает, Вида безутешна. Она одержимо кружит по маленькому дому, и каждая вещь будит в ней воспоминания; все они добрые, но ни одно не облегчает её горя.
Вскоре она понимает, что ещё накануне дядя, должно быть, почувствовал приближение смерти. Вот почему, столько лет держав историю Вечной Лани запертой в сердце, он наконец о ней заговорил.
Вида идёт в библиотеку, тянется через проигрыватель и снимает со стены портрет в раме. Сев с ним в кресло, она вглядывается в лицо дяди: и в молодости, и в старости оно было добротой, обретшей плоть, словно сама доброта была той материей, из которой он создан; по её опыту общения с ним внешность и сущность в нём были одним и тем же.
Карандашный портрет выполнен на листе из альбома для рисования и укреплён прессованным картоном. Вида переворачивает раму. На обороте она находит надпись изящной рукой художницы: Если я доживу до ста лет, я никогда не забуду твоё лицо. Под этими словами — стилизованная лань.
49
Найти её, расколоть, убить
Ночной воздух пахнет сырой землёй. Четыре луча фонарей шарят по месту раскопа, где засыпанный грунт уже утрамбован. Следы протектора шин экскаватора ещё не успели сгладиться от непогоды.
— Это что, к чертям, такое? — спрашивает Фрэнк Тротт. — Хочешь сказать, она закопала Нэша Дикона и его Trans Am?
— При свете дня, — говорит Гален Вектор, — мы, может, ещё найдём место, где Белден Бид истлел до одних волос да костей в своём Plymouth Superbird Hemi.