— Скажи лучше, что, о Симсе не было ли вестей?
— Найдем, куда денется, — отмахнулся он. — Чай не иголка в стогу, а всего лишь один толстенный мерзавец.
Мне казалось, он слишком легко отпустил вожжи, но усталость, огромная душевная усталость ела меня изнутри. Тут нужен был не меч Франца, не молитва в руинах. Душа требовала выхода и, запертая в теле, бесновалась внутри от бессилия. Я поднялся этажом выше, распахнул полог на постели покойного первого Босуэлла, нырнул в гнездо, свитое из одеял — и в сон без сновидений.
Шотландия, Лиддесдейл, Хермитейдж, июнь 1514
Человек — не свинья, ко всему привыкает. Так говорил отец Катберт, и был прав.
Я привык стискивать зубы, терпеть боль — телесную и душевную также, вот и жил теперь, стиснув зубы и задержав дыхание. Пережидая. Но день ото дня не попускало ни молитвой, ни покаянием, ни проповедью, несомой на острие меча. Уилл предложил выйти в рейд, однако сил во мне было не больше, чем в дохлой кошке. Дела мои в Хермитейдже почти завершились, можно бы уезжать, возвращаться… куда? В Хейлс, где не было больше моего искушения, но не было мне и места? Ехать на север, в Брихин? Обратно в монастырь? Неожиданно я обнаружил себя сухой травой, гонимой ветром, и поклялся себе, что однажды устрою себе дом. Моя доля в деньгах ушла вдове моего брата, земли мне никто не предлагал — не для того же, в самом деле, был я сделан епископом, чтоб отбирать кусок земли у старших… Но в братьях что-то переменилось, я понял это, как возвратился в Долину. Патрик по-прежнему не имел ни малейших зачатков чувства такта в мой адрес, Уилл подкусывал тоньше, но и одному, и второму теперь я легко мог двинуть в зубы рукоятью меча, и это быстро уравняло нас в разговоре. И — один из всех троих — я больше не боялся бледной тени предка, хотя и пробрезгал носить перелицованные матерью два синих дублета.
Симса искали все меньше. Рейды на юг уходили все чаще. Первую декаду июня я встретил на холме Дамы с молитвенником в левой руке и рукоятью меча в правой. Это двуединство сохранилось во мне и на всю жизнь, но тогда я пробовал его вкус впервые. Патрик, прооравшись на нерадивых пастухов, спускавшийся с гребня от дальней овчарни, проходя мимо, рухнул рядом, и мы некоторое время молчали, глядя вниз, на белый куб Караульни. Место силы, место власти и крови, место тьмы и страданий, место нашей свободы. Потом он потянулся с хрустом, лег, закинув руки за голову, посмотрел в небо и сказал:
— Я не Адам, нет у меня ни его силы, ни власти, но случись что — и я сам, и мы все за тебя…
— Да ладно. С чего бы то вдруг?
Я и вправду был заинтересован. Благодарность — нечто настолько несвойственное Патрику Хепберну… А он осклабился. Небритым мастер Хейлс выглядел ничуть не лучше обычного рейдера Спорных земель. И вдали от матери запускал себя все больше и больше.
— Потому что ты наш.
— Я и был ваш все эти годы. С рождения. Что не мешало вам, скотам, травить меня ежедневно.
— Ну, ладно, — Патрик поморщился, — дело прошлое, а кто старое помянет…
— Не беспокойся. Я еще не раз помяну…
— Тому глаз вон!
— А кто забудет — тому два.
— Да знаю я, знаю, ты, сучонок, злопамятный…
— Просто память хорошая. Так почему, старший братец?
— Ты наш, я же говорю. А для меня сейчас любой свой лучше, чем самый сладкий с виду чужой. Потому что как бы горечь за той сладостью не оказалась. Нас мало, Хепбернов Хейлса, нам надо стоять плечом к плечу. Вон Ваутоны выпузырились, ладно, я успел навалять Лафнессу, а если еще Бинстоны набухнут? Никогда не думал, что среди родни будет как в гадюшнике.
— А понял бы, кабы с детства пожил как я. Что до Бинстонов… Как набухнут — так лопнут. Но я услышал. Согласен, так и быть, взять тебя в старшие братья, Патрик, мастер Хейлс. Что еще?
— Ну… ты узнал у Хоума, куда мать девала нашего племянника?
Ах, он всё об этом! Наивный. Стоило ли заходить ко мне с братской любовью, с признанием? Нашел простака.
— Даже и не спрашивал. Тебе зачем? Все еще рвешься воспитать? Женись да и своих народи. Воспитывай.
— И что ты в него вцепился, он же наш только наполовину… если и на ту половину наш.
О, как. Этот слух надо бы пресечь в зародыше.
— Мне плевать, кто он наполовину. Для меня он настолько наш, как если бы Адам породил его самолично. Из бедра — как Зевс выронил Диониса.
— Как кто кого?
— Неважно. У тебя двадцать лет до его совершеннолетия. Двадцать лет, слышишь. Вообще не бери в голову, кто там есть какой племянник. За это время может вообще случиться что угодно. Война, чума, потница… любая весенняя лихорадка, в конце концов. Дети умирают часто, он должен очень хотеть жить, чтоб дотянуть до взрослости. И тогда — ты следующий… Босуэлл. Однако вынужден предупредить: если с ним случится то, что оставляет сомнения…
— Что?
— Я тебя убью.
— Ты же не узнаешь доподлинно, — сказал он, и по тому, как уверенно сказал, я понял, что мысль-то его посещала.
— Не узнаю. Но убью тебя все равно.
Патрик посмотрел на меня с уважением. Подобный язык как раз был понятен моему старшему брату.
— Чтоб такое говорить, надо иметь яйца. Неужели отрасли?
— А это уж не твой интерес, Патрик, разве что интерес моей женщины.
— Что, есть и такая?
Она была.
Было больно, нестерпимо больно. С неделю я был крайне зол — в первую очередь на себя, за то, что не мог избавиться от этого извращенного чувства, которое осуждал, которое делало меня слабым, но в котором находил порочную, неизъяснимую сладость. Я испытывал греховное упоение не только от любви, но и от того, что она обречена на неразделенность, безвестность, презрение и умирание. Чем менее можно было надеяться, тем чаще я ее вспоминал, тем больнее мне становилось — и боль не изгонялась ничем. Ни проповедью Франца, ни дорогами в холмах, проложенными под моросящим дождем, ни путами кровной вражды, ни каждодневной опасностью. Я был неодинок на этом пути. Христос ведь явился, обречен в своей любви к сынам человеческим, и знал это, я же был обречен в любви к женщине — и сосуд греха любил едва ли не больше самого греха. Я бесился дней десять, прежде чем понял, чего мне недоставало. Исповеди.
Душа имеет свойство переполняться, а, переполненная, загнивать. Последний раз я исповедовался Францу по обычаю, принятому среди францисканцев, когда те вне монастыря, но исповедоваться ему не было трудом души. Настоящая исповедь Францу осуществлялась с клинком в руке, но именно этого мне сейчас и не хотелось. Я нес на себе грех двойного убийства от самой Пасхи, не имея возможности облегчить ношу. Незаключенный на Девяти камнях, но сбывшийся договор бурлил внутри меня гнилой кровью. И я отправился в Джедбург.
82
Шотландия, Средняя марка, Джедбург, май 1514
Церковь Девы Марии Джедбургского аббатства августинцев плыла над городком на гребне холма, словно корабль, рвущийся вперед на волне, возносящийся в небеса. Так казалось мне, видевшему корабли только на миниатюрах и маргиналиях. У кормчего обители, аббата Джона Линна, были руки мастерового.
— Добро, милорд, что на сей раз явились вы без штандартов, — первыми же словами сказал он мне. — Скромность — оно более пристало сынам Божьим пред лицем Его.
Францисканцы занимались просвещением, августинцы же — спасением души, что понятно было с первого слова. Разница между ним и отцом Джейми была как меж небом и землею. Мы беседовали в зале капитула, где резьба низких, толстых колонн напоминала о коре заморских деревьев, сам же зал вмещал более сотни монахов, мы были в самом сердце монастыря… Настоятель решал дела, выслушивал взаимные обвинения и налагал послушание. Аббаты и оставались здесь навечно, в зале капитула, захороненные под полом, безымянные — в том случае, если братия сочтет покойного достойным подобной чести. На юго-восток выходили огромные амбары и кладовые, тут же были обогревальни — где в холодное время года стояли жаровни для бродяг и неимущих, чтоб те не погибли от обморожения, уснув в канаве. Как скромен был «Светоч» по сравнению с этим царством покоя! Тридцать лет назад аббат Томас Крэнстон воздвиг башню. С колоколен вид открывался головокружительный, но чего-то не хватало. Одуряюще пахли дамасские розы на дворе. Шестнадцатиколонный неф церкви, арки нижнего яруса выставлены триста пятьдесят лет назад, те, что над ними — на сто лет позже. В крипте уже почти четыреста лет покоится саркофаг моего тезки, епископа Глазго. В Джедбурге меряли время столетиями, «Светоч» был бесконечно юн в сравнении с этим архитектурным чудовищем. «Светоч» и зачах быстро, как младенец от горячки, не пережив первых петухов, пущенных Реформацией.