Этот миг помог мне вернуться в себя, иначе Бог знает, чем бы кончилась кровавая жатва. Я разглядывал свою жертву, стоя над телом. Рыжий и с дьяволовой меткой — заячьей губой. Думаю, кузнец узнал бы его сразу, да что толку — парень был мертв от моего меча. Тут я ощутил шевеление в валунах поодаль, понял, что кто-то на меня пристально смотрит, поднял глаза и увидел старуху, которой тут не было и никак не могло быть.
Ту, с Девяти камней.
— Один, — тихо сказала она, глядя мне прямо в душу.
Я никому не говорил об этом, потому что этого не было. Быть не могло.
И тут желудок скрутило, словно неведомая сила желала вырвать внутренности и мне… я едва успел убраться на сторону, и тут меня вывернуло, до черноты в глазах, до того, что голова закружилась. Вывернуло так, как если бы из волка выходила обратно сожранная им смерть. Проблевался, отполз на ровную землю, грязный от крови и нечистот.
Убитый мной лежал, щерясь в небо последней уродливой гримасой. Остальных закололи слишком быстро и чисто. И снова некого спросить, что это было вообще. Меня приводило в бешенство то, как полотно событий, нити основы рвались в руках, и в малом не приводя к истине. Бой был завершен, я снова стал дышать, видеть, слышать, что происходит вокруг — лязг оружия, конское всхрапывание, стоны, божбу, поминание всуе Господа. Соленый Гарри попинал сапогом лежащее поодаль тело. Среди наших были раненые, но чужаков на сей раз свора положила всех. Вот он, случай убедиться в действительной сноровке рейдеров Караульни.
— Милорд… ваша милость епископ…
Он выговаривал это так, словно слова застревали во рту, приклеенные.
— Чего тебе? — я все еще сидел на земле, тупо глядя перед собой.
— Это не лохвудские, милорд, — Гарри покосился на ближайший труп.
— А какие?
— Да дьявол их разберет, ему они родственнички. «Конченые», наверное. Нет как нет на них эмблем Лохвуда.
«Кончеными» в Лиддесдейле и на Спорных землях звали тех, от кого отказался лэрд, кого изгнала семья — совершивших все мыслимые предательства. Такие имена назывались «сломанными», о них публично объявлялось в рыночный день, что они вне закона, что любой, убивший их, совершит богоугодное дело. Такие сбивались в стаи и жили на самой темной стороне луны, по лютым обычаям. Через четверть часа, когда мервецы были обысканы и обобраны, беглые кони отловлены, а я, наконец, умывшись в Эске, смог сесть в седло, мы тронулись в путь домой. А Симс… а что Симс? После он извинялся за быстроту клинка своего племянника. Он извинялся. Опять. И я одного не понял, зачем Гилли было для надежности проверять своим клинком на том рыжем, глубоко ли вошел мой.
67
Шотландия, Лиддесдейл, Хермитейдж, апрель 1514
— Ты что, угодил к Глендиннингу в навозную яму? — первое, что спросил Уильям. — От тебя разит, как от кучи отбросов.
От меня разило блевотой, чужой и своей кровью, но хуже всего, что единственный теплый дублет испорчен непоправимо — это ранней-то весной. Нечего и думать зашить его так, чтоб я не выглядел пугалом. Хотя кого здесь смутит пугало?
— Ладно, горячей воды прикажу подать. И это… Патрик хочет тебя видеть.
— Хорошо. Но сперва мыться и есть — вместо обеда нам подали резню.
С нами были десяток коней, собранных там, у засады. Теперь и на наших выгонах наследит лохвудский крест в подкове. И у половины галлоуэев на шкуре в самом деле стояло лохвудское клеймо. Франц внимательнейше выслушал историю в засаде в камнях, покуда я отмывался в бадье, осмотрел меня зорко, подал сорочку, гревшуюся на решетке камина, перекрестил. Ему одному я рассказал обо всем, как было — обо всем, кроме старухи. Ее-то не было.
Змеиная нора винтовой лестницы в башню Дугласов вела туда, к окну Хепбернов, куда ни один из нас не поднимается до сих пор. Патрик вон застрял на полдороге, так же, как сейчас застрял меж землей и небом. Я подождал, покуда оттуда спустится Скорняк — мрачный, он отводил глаза. Стало быть, на все воля Божья? Патрик очевидно был плох — плох настолько, что велел звать меня сразу с дороги, как был, опасаясь не успеть. Мой нынешний старший братец наконец-то изрядно хлебнул страха, ранее ему несвойственного — страха растворения, небытия, стоящего у порога спальни, у полога постели.
Одного отпевал, второго исповедую. И как бы вновь отпевать не пришлось. Сколь бы ни хотелось мне верить в то, что Патрик выкарабкается, по лицу его сейчас о том не скажешь. Я видал такие лица в лазарете монастыря — сухие, жаркие, с яркими ввалившимися глазами, с корками на запекшихся губах. Таких причащали обычно. Благодаря отцу Брайану, у меня было все необходимое.
Об этом я думал, стоя уже в облачении, в сутане, возле полога постели, за которым сгорал мой брат — и все никак не собрался сгореть дотла. Что-то держало его среди живых. Безотчетно я протянул руку, как делал сотни раз в монастырском лазарете, коснуться лба больного — и тут же он открыл глаза, зыркнул на меня и озлился:
— Убери свои сурочьи лапки, Джонни! Рано мне глаза закрывать!
Ах, вот как! Смерть не переменит бешеного кобеля Патрика Хепберна. Но нутром я знал и другое — он боится, смертельно боится той, чей призрак увидал за моим плечом, сестры моей смерти. Он заворочался на постели в припадке лихорадочного беспокойства, обычно случающегося с отходящими, равняющего их на миг в оживлении с выздоравливающими. Но молчал, так и молчал — слова не шли. Он явно не знал, с чего начать. Не так давно ведь он исповедовался отцу Брайану, зачем же ему нужен я? Было что-то еще, что он не хотел тянуть за собой в чистилище?
— Чего ты хочешь? Причастия?
— Не знаю, — буркнул он. — Тебе видней, что я должен хотеть. Я-то первый раз помираю.
Братская исповедь у Хепбернов — отдельный жанр. Но тогда нам пришлось изобретать его впервые.
— Ты что-то хотел мне сказать?
— Да… Нет! Не тебе, а… Вот же черт!
— Превосходное начало исповеди, брат мой — поминать нечистого.
— Да пошел ты!..
Как же его корежило, болезного, любо-дорого посмотреть. Но если не нажать, он тут будет до Пасхи шипеть и плеваться ядом, пока от него и не сдохнет — лишь бы не передать своей тайны в мои руки, мне, презираемому им за слабость, ничтожность. И я зевнул:
— Патрик, говори дело. Мычание сие мне терпеть недосуг, я почти сутки не сходил с седла и ночь не спал. Ежели тебе нечего поверить Богу через меня, так я пойду прилягу.
Помолчал, подышал, потом вдруг похлопал рукой по покрывалу постели, приглашая сесть. Понизил голос до сипа:
— Я сделал кое-что, в чем раскаиваюсь…
Только одно-единственное? Но, учитывая, что вроде как исповедовал братца, я сдержался.
— Я хотел найти мальчишку…
— Какого еще мальчишку?
— Ну, нашего племянника, сына Адама.
Он замолчал. Похоже, ему все же претило говорить это вслух, поэтому я спросил:
— Зачем?
— Ну… — Патрик никак не мог вытолкнуть из гортани ни слова, потом нашелся. — Присмотреть за ним, конечно же. Какое воспитание парень получит у церковников?
Я, не стесняясь уже, погано хрюкнул у постели больного:
— Да уж получше, чем под твоим руководством. Воспитатель нашелся…
— А что такого? — взъелся он было, потом утих. — За это, думаю, мне и прилетело. Господь покарал. Арбалетным, мать его, болтом, сука.
Так. Это отличные новости. Мастер Хейлс крайне суеверен. Эту черту его следовало сейчас почесать, дабы обезопасить жизнь племянника.
— Дражайший брат мой, вообще-то такими словами с Господом не говорят… во избежание худшего.
— Куда уж хуже-то, весь бок отгнил. Хотя тебе видней, как говорят с Господом, тут не спорю.
— Скорее всего, ты прав. Злоумышление на жизнь ребенка, на сына своего брата — тяжкий грех. Но есть способ искупить вину.
— Какой?
— Простейший. Сделать то, что и положено тебе по природе. Защитить. Уберечь. От самого себя и от прочих, желающих полакомиться. Мы с этим справимся. Ты, я и Уилл… а сейчас просто не думай о мальчике. Лет двадцать у тебя есть на полную власть в этих землях. Сейчас здесь и нет иного хозяина, кроме тебя. А когда подрастет наш граф… уж мы постараемся, чтоб он подрос, тебя не подвинув.