Уот отрезал себе еще хлеба, сыра, плеснул эль… все это время я не спускал глаз с ножа в его руке, однако клинок мирно вернулся на пояс хозяина дома. Было очень явственное ощущение, что сейчас он решает, выпустить ли меня живым из Бранксхольма.
— Ну, ладно, — сказал он, прищурясь. — Ну, взял ты меня. Ну, моя вина. Но кто ж думал, что ты такой хитрый?
— Я разный, хотя против тебя, кто спорит, силой не вышел.
Ему польстило, хоть и не желал показать.
— Но почему, Уот? Что тебе было нужно? И почему было не прийти по-соседски, не попросить?
— Так вы бы не дали, — резонно отвечал он.
Не то, чтобы я сомневался, но хотелось услышать от него лично:
— Место хранителя Лиддесдейла? Или сразу Средней марки? Или — бери выше — саму Караульню?
— А что оторвется без хлопот — то мое. Да, я всегда хотел этот замок, мне бы им и владеть… Ну, и что ты со мной сделаешь?
А сделать с ним я, и правда, не мог ничего, и он это знал.
А он уже откровенно ржал:
— Привыкай, Джон! Это тебе не монашков сереньких гонять хворостиной, не сучек драть вдохновенно, это граница, родной. Граница! Тут по-другому никак. Ты ли сожрешь, тебя ли сожрут…
— Напугать думал?
— Когда ты рассказал мне, что у вас уже мертвяк есть под окошком — да. Уж больно ты с виду трепетный… да, вишь, не выгорело. Ну, признаю вину, милорд епископ, готов внести свой вклад в любую церковь… Джедбурга, например.
За смерть Энн с него спросить некому — она была сиротой. Да и убил ее Уот словом, а не своими руками. От обвинения в сговоре с кончеными Эксдейла отопрется, а тех, оставшихся — ищи ветра в поле. Джедбург был этой скотине чуть не родное гнездо, и я это знал прекрасно. Заодно и дружбу с местным клиром поправит, подколет двух зайцев, так сказать.
— Скажи лучше, каким бондом взять тебя так, Уолтер, чтоб ты, сукец, вовек не вывернулся? Чтоб впредь не навредил?
— Нет такого бонда, Джон. И не будет. Потому что я, Уолтер Скотт, здесь такой один. И хрен кто меня возьмет на бонд с потрохами. У меня один закон, тот, который — я сам.
— Ну-ну. Найдет и твоя коса на камень. Да десяток овец верни, законотворец. Серых. С пустоши.
Я встал, размял плечи — свело от напряжения, которое каталось в речи промежду слов, не вылитое в драку — встал, провожаемый подозрительным взором сэра Уолтера Скотта. Кажется, я делал что-то не то, чего он ожидал. Вот и прекрасно.
— Что, так вот и поедешь? С дюжиной своих недоумков всего? А ты не думаешь…
— На обратном-то пути? Чужими руками? Это епископа-то? Господь с тобою, Уолтер. Не станешь.
— Это почему это? — он почти обиделся.
— А ты ж не дурак. Это первое, о чем ты сказал мне в Хермитейдже, и я, знаешь ли, склонен согласиться. И новая «кровная связь» вместо нового бонда тебе не нужна совершенно.
Молчал, соображал, кусал ус.
— Ты ж тоже ничего не можешь сделать со мной. Мы квиты, Уот.
— Я не смогу — твои старшие смогут.
И пояснил:
— Не братья, нет. Святая церковь. Я могу — с ее помощью — сделать так, чтоб ты не совал нос в мои дела. Мне тут умных не надо, тут умный один — я, и этого вполне достаточно. Эх, сидел бы тихо — лучшими друзьями были бы…
— С тобой дружить — как раз не много ума иметь надо, Уот. Не зря Патрик сказал, что с тобой и говорить можно, только подперев в кадык джеддартом.
— Ну, и сказал, и что теперь? Чего ж не подпер?
— А теперь прощай.
С интересным выражением смотрел он мне вслед. Подобное я видел на заплывшем от тумаков лице Симса — ирония, смешанная с жалостью. Мальчик, ничего ты не знаешь о Приграничье.
Надо бы допросить Литтла подробней, пока живой.
Нарочито медленно, не торопясь, спускался я со ступеней высокого крыльца на двор, где чертыхался от беспокойства старина Поскакун. Выпустили нас, против ожидания, мирно, чуть не любезно. Обратный путь через чащобу на торную дорогу прошел в тишине, и лишь на развилке Энтони спросил меня:
— Ну что, домой?
Очень странно было слышать о Хермитейдже «домой».
— Нет. Домой, Энтони, сейчас будет как раз по землям соседей, тех, кого он подсиживал. Тут не постесняется. А если в Джедбург — то это землица Скоттов. Он ни за что не станет валить меня до Джедбурга. А покамест пустим Уклейку к мастеру Хейлсу.
89
Шотландия, Джедбург, июнь 1514
Фолиант в скриптории на столе ожидал, заложенный на прежней странице. В монастырской жизни есть великое благо покоя и предсказуемости. Отец Линн воззрился на единожды осужденные им штандарты с явным неодобрением, однако ничего уже не сказал. Сутана вызвала в нем более умиления, но он просто не видал надетый исподним джек. Смятение сердца я всегда лечил и лечу лекарством для ума — книгой либо письмом, ровно вот как сейчас. Сейчас, впрочем, это лекарство не спасет, ибо оно — от всего, но не от смерти, стало быть, тщетно.
А в тот день «Исповедь» подкосила меня, повернув глаза зрачками в душу. Не то, чтобы я не читал ранее — в «Светоче» я читал все, до чего мог дотянуться, но не читал так очевидно, как было написано. Сейчас же блаженный говорил именно про меня: Я, стремившийся не к брачной жизни, а раб похоти, добыл себе другую женщину, не в жены, разумеется. Болезнь души у меня поддерживалась и длилась, не ослабевая, и даже усиливаясь этим угождением застарелой привычке, гнавшей меня под власть жены. Не заживала рана моя, нанесенная разрывом… жгучая и острая боль прошла, но рана загноилась и продолжала болеть тупо и безнадежно.
Добыл. Тупо и безнадежно. Болезнь души. Именно то, что я чувствовал. Мне словно высшая правда открылась. Нельзя заменить любовь похотью, как нельзя хлеб заменить золою. Если у Августина не вышло, то что же я? И то, что тяготило, стало совершенно, кристально ясным — мне более не следует навещать улицу Псалмопевцев. Если для того, чтобы не загнить, требуется отсечь член собственного тела — я же это сделаю. Так почему медлю, не разрывая порочную связь? Я не смогу облегчить свою страсть к возлюбленной, сливаясь в иных. Не сама телесная любовь грех, но то, что мы вкладываем туда, без любви вкладывая член в женщину. Я совокуплялся со вдовой брата, ныне — замужней женщиной, через бедное тело одноименной помешанной. Простое прелюбодеяние куда чище, чем постигшее меня извращение ума, позволившее вынуть любовь от сердца. Что я могу сделать? Всё отменить. У меня с ней ничего не было. Как не было ее самой — только морок, наведенный духами холмов.
Самоотречение — ловушка, предлагаемая слишком часто, стоящая дешево, но не покупающая нам ничего. Но тогда я столкнулся с нею впервые. Сменить книгу не помогло от того, чтобы унять дрожь в руках. Я был полон изнутри живого огня, не дававшего мне усидеть на месте, и, прочитав страницу, начинал метаться от стены к стене, сквозь сжатые зубы выплевывая ошметки латинских фраз. Братия смотрели на меня с изумлением, да толку-то. Мое клеймо, мой сан ограждал меня от досужего любопытства.
Что касается Павла, апостол добил меня.
Не обманывайтесь: худые сообщества развращают добрые нравы.
Как будто бы я не знал? Но Лиддесдейл ведь сожрал меня, как прежде сожрал и Патрика, и Уилла. Напрасно я полагал себя умнее и крепче старших. Мы трое — плоть от плоти нашей фамилии, и сутана тут ничего не меняет.
Все мне позволительно, но не все полезно; все мне позволительно, но ничто не должно обладать мною.
Мною же — обладало.
Или не знаете, что совокупляющийся с блудницею становится одно тело с нею? ибо сказано: два будут одна плоть.
Неужели имя моей любви есть похоть? Я готов был исцелиться, но опошлить был не готов. Плоть моя отдана на поругание похоти.
Не знаете ли, что тела́ ваши суть храм живущего в вас Святаго Духа, Которого имеете вы от Бога, и вы не свои? Ибо вы куплены дорогою ценою.
Мой собственный храм, купленный дорогой ценою, осквернен. Причем, не кем-то, но мною самим. Не в силах оставаться наедине с собой, не в состоянии более держаться в скриптории, я закрыл том и сбежал вон, туда, где приготовлялась служба — в главный храм обители. Есть акт веры, не терпящий промедления — таков был и мой. Я видел многие храмы, многие соборы, но лишь храм Девы Марии в аббатстве Джедбурга, стоящий на холме, казался мне кораблем, возносящим душу, выловленную в море грехов, к небу. И штормило на том корабле тоже по-настоящему, когда, войдя, я пал на колени, а затем и распластался крестом у основания алтаря. Колокольни вздымались как мачты, с них лился звон, призывая к службе — я лежал и лежал, словно бы в забытьи. Сил молится у меня не было, да и не было нужды Господу слушать мои слова, когда Он вскрыл мне душу. Ощущаешь это всем собой в единый миг — миг, в который не принадлежишь себе, но Творцу. Не было в моей жизни иного часа, столь полного горечи.