— Говорил я тебе, — вздохнул Патрик, — давай добром, Симс. Нет же! Что ж вы все тут за люди… не люди, а псы смердящие. Тащи его, парни… готовь крючья, Катберт.
Я же смотрел на все это, даже и не дрогнув внутри. Я пережил тошноту от века, времени, семьи и себя самого. Я был зол до тьмы в глазах — от бессилия, от чистоты выставленных силков. Именно Уот знал, где меня искать, и знал, когда. Он знал, где меня искать в то время, когда за ней пришли приставы. Я остро, мгновенно понял, почему он отпустил меня из Бранксхольма, почему и сам не утрудился прокатиться в Джедбург — незачем же. Просто было нужно подождать, пока блевотина Симса вызреет, и меня возьмут прямо на бабе. Но завистливые горожанки подсуетились, Несс взяли раньше, это и спасло мне честь и жизнь — тупая злоба честных жен Джедбурга. А донес на нее, на нас, как добрый католик, Симс. Терпеть не могу добрых католиков.
Выволокли то, что осталось от Свиного уха, из подвала наверх, созвали свору. Тернбулл стоял с каменным лицом, Кроу хмурился, Мэттьюс отвернулся. Я должен был бы отпустить грехи этой падали, но он уже не мог ни согласиться, ни отказаться. Его перекрестил Франц.
— За воровство, убийство, за клевету и злоумышление на доброе имя брата моего милорда епископа…
Мы словно играли в кого-то важного, как дети, занявшие случаем должности взрослых, но великая, горькая ирония Господа была в том, что мы и были в самом деле взрослыми. Именно мы.
Он промолчал — с вырезанным языком многого не промолвишь. И остался на крюках рядом с тем, что когда-то было его сыном. Мы же трое, в смердящем кровью полдне, в остром запахе сурепки, в лиловом мареве кипрея, окруженные притихшей сворой, стояли у стен Хермитейджа впервые как единое целое. Мы были тем, что осталось после Флоддена, но крепли, врастая друг в друга. А после молча я развернулся лицом к вратам Караульни. Шалого наверняка успели оседлать, мне пора.
— И ты куда это? — удивился мой старший брат.
— Как куда? Теперь-то мы знаем, кто за этим стоит. Направляюсь в Джедбург. Свидетельствовать. Спасти невинную жизнь. Обелить, так сказать, имя епископа Брихина от клеветы…
— Это хорошая идея, — одобрительно сказал Уилл. — Это прямо прекрасная идея, Джон, если желаешь надолго осесть в тамошней махонькой тюрьме, но не надейся разделить со своей бабой заседание. Тебя, надо полагать, сразу загребет к себе отец Линн. Каяться, умерщвлять плоть, спасать заблудшую душу.
Мужество, умение быть мужчиной в том, чтобы собирать себя по кускам — столько раз, сколько потребуется. И убивать, если потребуется, чтобы не быть убитым — это я затвердил наизусть. Героически погибнуть можно лишь один раз. Выжить намного сложней. Поистине искусство определить момент, когда требуется выжить, когда — погибнуть. Чаще всего нам не дают выбора, но у меня-то он был!
Патрик смотрел на меня исподлобья, склонив голову чуть вперед, лапы сложив на поясе, и по лицу его трудно было прочесть, считает ли он меня вовсе придурком или сочувствует:
— Мне кажется, тебе определенно пора проветриться, это да. Здешний воздух, Джонни, тебе не на пользу. Но в Джедбурге ты ведь бывал, и не раз. Опять же, монастырь твой в Эдинбурге, как там его. Лампада чего-то там… словом, проверь. Стоит ли на месте, все ли в порядке. Настоятелю поклон передай.
— Ты что хочешь сказать?
— Ты сейчас сгинешь отсюда, Джон, как если бы тебя и не было. Шустренько, а я стану врать, что давно тебя не видал — ты потом мне отпустишь этот грешок…
— Я никуда не поеду.
— Если ты никуда не поедешь сам, я запихну тебя в мешок и отправлю подводой — я ж до сих пор сильней, если не на клинках, ты же помнишь. Вот и не нарывайся. Делай, что я сказал.
— Адам никогда бы не бросил слабого в беде. И я не стану.
— Адам мертв! А ты, если хочешь остаться в живых, сделаешь, как я сказал.
— Да пошел ты, Патрик! Я. Никуда. Не. Уеду.
— Так… — сказал он. — Уилл.
У мастера Уилла превосходный удар левой. Я знал об этом, но, как всегда, пропустил.
91
Шотландия, Мидлотиан, июнь 1514
Подводу трясло. Какого черта я делаю на подводе, которую трясет на рытвинах бездорожья? Или это дорога такая подобралась неудачная? Голова была мутной, ровно с похмелья. И мир вокруг слегка кружился, если повернуться на другой бок. Но все-таки я повернулся, и взгляд мой уперся в серую поношенную робу францисканца. Куда бы ни трясся, делаю это я не один.
— Главное средство ко спасению — претерпевание многоразличных скорбей, кому какие пригодны, ты в этом деле достоин чемпионского титула, — произнес надо мной очень знакомый голос, затем ко мне сердобольно склонилась клочковатая седая бородища. — Голова-то болит? Дураки, прости, Господи… двинул, как не родного, — буркнул Хаальс себе под нос, осматривая мой затылок. — Уж лучше бы я сам.
— Что сам?
— Помог твоему вразумлению.
— По-твоему, Франц, вразумление выглядит именно так⁈
— С тобою, милорд епископ, вразумление может выглядеть как угодно… принимая разные богоугодные формы.
Подводу вновь тряхнуло, я зашипел, когда голову приложило о борт, Хаальс цокнул и подсунул мне в изголовье сверток из старого дублета, дабы смягчить удары впредь. Да, я еще помнил, чей это дублет, ощущая себя приблизившимся к нему более, чем когда-либо. И от этого тошнило хуже, чем от головной боли. Вообще, боли во мне было куда больше, чем следовало от простого удара Уилла в челюсть.
— Жить-то как, Франц?
— Живи просто, по совести, помни всегда, что Господь видит. А на остальное не обращай внимания! Помню, вот в рейнских землях слыхал я историю. О том, как получил один подмастерье от ведьмы за оказанную ей вовремя услугу несколько частей волшебного арбалета. Такого, что бьет влет и сам натягивает рабочую жилу, и в работе поет. И вот ходил он вдоль Рейна десяток лет, изредка оседая в городах, пытаясь собрать тот арбалет раз за разом, пока, уже изрядно пообносившись и изголодав, не повстречал некоего мастера Генриха, чье сердце было связано железными обручами, и тот мастер взял его к себе учеником… ты слушаешь ли?
— Конечно, — куда мне было деваться?
— И тот мастер учил его еще десять лет, покуда он складывал вместе ведьмино ложе, железки, плечи и жилы, день ото дня все больше впадая в отчаяние…
— И получилось у него?
— Получилось. Только оказалось, это был вовсе не арбалет.
— А что?
— Лира.
И пока я молчал, осваивая глубину открывшейся мне бездны, прибавил:
— Возможно, ты складываешь из себя что-то не то, сынок.
Подводу трясло. Я вытянулся и пнул ногой в торец повозки:
— Эй, черти! Доедем до Джедбурга, остановите!
— Так мы уж проехали, ваша милость, — отозвался с козел Уклейка, — теперь ближе до Мелроуза, если заночевать.
— Значит, в Мелроузе…
Я сомкнул веки, чтоб так не тошнило, намереваясь пока подремать, от Мелроуза сев седло в обратный путь. Я покажу им, сукиным детям, что значит грузить меня на подводу, как битую свинью. Надо мной продолжал бубнить глухой голос с чудовищным немецким акцентом:
— А вот еще в Тироле рассказывали повесть про лебеденка, родившегося среди гусей и всю жизнь полагавшего, что он — гусь…
Шалый трусил за подводой, привязанный к борту длинным поводом. Штандарт младшего сына лежал возле меня в чехле. Голова болела. Но больше болело на месте души, которой я отныне лишился.
Шотландия, Эдинбург, «Светоч Лотиана», июнь 1514
Я открыл глаза, вынырнув из волны жара. В растворенное на двор окно падал запах цветущих лип. Судя по тому, что очнулся я в своей прежней келье — плоть предала, нервная горячка накрыла как раз где-то близи Мелроуза, ибо я не помнил, чтобы садился в седло. Франц, верный чутью и наставлению моих драгоценных братцев, привез куда следовало — туда, где я всегда воскресал. Вот только на сей раз воскреснуть мне было нечем. Я лежал и думал, какой тесной кажется мне эта келья, узкой, душной, похожей на гроб — и как раньше не замечал этого? Как могла она мне представляться надежным прибежищем в мире скорбей? Зачем я, как тот Лазарь, вообще вставал из гроба? Мое дело — любить мертвых, с живыми мне не дано. Сам себе я казался тут великаном, прилегшим в детскую колыбель. Я вырос из всего — и из моей кельи тоже, и дело не только в том, что мне впору дублет отца. Взгляд блуждал по беленым стенам и скудной утвари, потом уперся в распятие — узкое, черное — висящее на стене. Потом мне почудилось, что уже стою лицом в потолок, а не лежу, комната словно опрокинулась — и я сам пробовал встать. Однако в итоге едва не рухнул с постели.