— Помимо прочего, исповедь не должна быть доверена ушам всех присутствующих.
Бросил взгляд через плечо. Энн, ее камеристка, воинственно шмыгнула носом и отступила на пару шагов.
— А у меня нет тайн, — Агнесс вздернула подбородок, — ни от нее, ни от вас… вы сами сказали мне «говорите».
— Я имел в виду — говорите о том, что вы потеряли. Что ищете теперь. Исповедь я у вас принять не могу — не по сану, но по опыту. Не мне мерять ваши грехи и давать вам совет, давать отпущение. Просто говорите, сестрица.
И даже если никому неведом подвиг моей любви, он есть, и дорог мне тем, что был.
И тогда она, наконец, заплакала.
49
— Я исторгну тебя из семьи, если ты посмеешь еще хоть раз подойти к этой девке.
Если кому и не составляла тайны моя запретная страсть, так это леди-матери. Как всех нас, она знала меня до донышка души, казалось, видела насквозь — несмотря на все возведенные мною преграды для постороннего взгляда. Или в вине своей я подозревал в ней умение читать в душе, никакой смертной несвойственное, а ее вела ревность и ненависть, даже теперь, даже после смерти Адама? Вот уж не знаю. Мать пыталась выпроводить меня в святую обитель, но я прилип к Хейлсу, к Агнесс — держал ее за руки, то была весна моей любви. Есть у меня свойство, необходимое всякому исповеднику — со мной легко откровенничать. Агнесс и говорила только со мной, больше ни с кем из семьи, проводила время только в часовне, помимо своих комнат. Я начал верить, что мне удастся обуздать греховные чувства к ней, безболезненно заменив их братскими. Когда объект страсти недоступен, то наиболее желанен, но стоит поговорить с женщиной четверть часа — и жало желания притупляется, она становится обычной, становится как все. А я, в гордыне моей, обычных и не желал.
— Джон, Джон, вы обещали, помните?
Она думала только об одном, лихорадочно и неотступно мысли ее возвращались к одному и тому же. Маленький Патрик, их сын, наш граф. Она ведь даже ходила к матери, унижалась, признала ее правоту. Отказалась от своей воли, обещала во всем поступать сообразно желанию леди. Просила только позволения узнать, где сын, только навестить. Получила отказ. Затем уже обещала подчиняться и во всем. Рыдала. Она — и рыдала на коленях! Угрожала уехать, отправиться на поиски самолично…
— Скажи этой дурочке, — после одного такого разговора с досадой молвила мать, — что первый же ее шаг за ворота Хейлса закончится в объятиях Лафнесса. Хотя кто знает, возможно, она и мечтает туда попасть! Не говоря уж о том, что она поставит под угрозу и жизнь ребенка…
Она поверила мне вновь — и принялась выжидать, снедаемая мучительным беспокойством, словно горячкой. Вся жизнь Агнесс теперь строилась вокруг единой мысли, единой молитвы, единой цели.
Только через полгода я узнал это для нее.
Еще не минуло и десяти дней, что мы прожили без второго, но с третьим — и отсутствующим — графом. Патрик вместе с Уитсомом отбыли в Эдинбург, и дела их там обещали быть хлопотны. Уилл мрачно слонялся по двору, тщетно ища себе толкового занятия — и не находя его, возвращался в холл, садился править кинжал — это времяпрепровождение всегда настигало его в минуты безделья. Мы все ждали вести — вести самой главной, об утверждении опеки леди-матери, вдовой графини Босуэлл, над сыновьями и внуком, и над людьми и землями последнего. Но также мы ждали и вести о разрешении от бремени нашей Маргариты — там, далеко на севере, в Ангусе, куда муж отвез ее незадолго до Флоддена. Печать нового Босуэлла уже заказана чеканщику, докладывал мастер Хейлс, однако в столице неразбериха, сколько времени потребуется на утверждение опеки — одному Господу ведомо. Оно и понятно: короновали нового Джеймса, пятого по счету короля Шотландии этого имени, этой династии — короновали спеша настолько, что короной годовалому мальчику послужил браслет его матери. Смута, смута, смута назревала в стране, в которой выкошена вся зрелая часть баронства и лордства, смута вокруг трона, и первым заводилой был граф Арран, следующий за младенцем Джеймсом наследник престола… если, конечно, беременная королева не родит последышем еще одного. Словом, мы ждали гонца, и в тот день на дороге меж деревьев действительно показался гонец, спешащий к подъездному мосту. Со стрелковой галереи было хорошо видно, как он торопится. С лязгом поползла вверх воротная решетка, забота и гордость первого графа Босуэлла. Однако всадник был не в наших цветах — синий и красный. Зятек, почему-то подумал я, и не ошибся. Это был гонец Дугласов. Ну что ж, в такие дни соболезнование и помощь приемлемы даже и от них, горе и горы сводит вместе, перекидывает мосты через провалы — кроме, разве что, таких глубоких расщелин, как наша Джоанна. Всадник был один, он проскочил в ворота, обменялся парой слов со стражей, воровато озираясь, шмыгнул через двор в Восточную башню к матери. Я увидел, как повстречавшийся ему на дороге из холла Уилл остался стоять с замершим лицом — и тут же все понял, еще прежде, чем Уилл пересказал мне.
Господу, старому стервятнику, оказалось недостаточно скорбей.
Умерла Маргарет.
Наша Мэри-Мардж.
Он взял двоих. Я лишился именно тех двоих, кого любил больше всего на свете.
И холм возле Хейлса, дверь моего детства затворились навсегда.
Все, что нас не убивает, всего лишь только не убивает нас — и всё.
Остальное, что вам скажут — обман.
В тот день меня не хватило утешать любимую, я поднялся к матери. Ни одного шороха не было слышно за ее дверью. Я и сам замер, словно замерз. Зачем я пришел сюда? В ожидании, что она скажет мне — я ошибся? Всё та же нелепая надежда, что в часовне над мертвым Адамом, но теперь у меня уже не было сил. Все случилось слишком быстро, коротко и безжалостно. Одной и той же рукой Господь подрубил корни и отсек ветви. Неужели мы вправду прокляты — за свой гнев, за нечестивые страсти, за жадность и похоть рода? За отравительниц и человекоубийц?
— Входи, Джон.
Я не стучал. Она, услышав меня, поднималась с колен, с молитвенной скамеечки, в руке ее, сдавленные мертвой хваткой, скрипели бусины черных четок. Оркнейский камень, матовый, с белыми снежными хлопьями, с серебряным распятием — наследие ее матери, Анабеллы Стюарт, графини Хантли, принцессы. Здание благополучия, воздвигнутое яростью и жестокостью Патрика Хепберна, обустроенное руками и бурным духом Маргарет Гордон Хепберн, рассыпа́лось в прах. Хейлс никогда не будет прежним, и двое ее детей мертвы. Я боялся взглянуть в лицо Ниобеи, но глаза ее были сухи. И потому спросил первое, что только смог:
— Вы поедете к ней?
— Как я могу? Патрик в Эдинбурге. Полагаешь, Уилл справится с обороной Хейлса? Особенно, если к стенам подойдет Лафнесс и… мало ли у кого хватит ума открыть ворота. Предатель сыщется всегда. Пока я здесь — Патрику есть куда вернуться, и его возвращение будет безопасным.
— Только поэтому?
Она помолчала, а когда заговорила вновь, ее голос не был прежним — тише и глуше:
— Ты же понимаешь: они ее похоронят прежде, чем я достигну границ их графства. И… я не хочу увидеть ее мертвой, когда еще помню живой. Увидимся в мире горнем. С ней и с моим вторым внуком.
Мардж не смогла разродиться, умерла вместе с младенцем. Откуда матери известно, что именно внук? Или те рассекли ей чрево? Меня мутило.
— Ступай. Оставь меня одну.
Я повернулся к дверям. Она же стояла лицом к окну, чтобы я не мог посмотреть в это лицо. Видна была только рука, сжимавшая четки.
— И, Джон…
— Что?
— Ты сделал здесь всё, что должен был. Уезжай.
Гнев ее не так затрагивал меня за живое, как этот безжизненный голос. Я знал, что она хочет сказать: что справится без меня. Весна моей любви завершилась, имея в себе разве что четыре дня. Что проку длить ее? Затянутое расставание вдвое больней. Я знал, что Агнесс не будет принадлежать мне никогда, нечего и надеяться. Мне было так холодно, что ладонь, которой я опирался на внешнюю стену, выйдя на двор, ощущала тепло камней.