Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

И голова моя закружилась.

48

Шотландия, Ист-Лотиан, Хейлс, сентябрь 1513

Осмелел ли я? Поглупел? Словом, я открыл, что могу оказывать Агнесс мелкие услуги, совместимые с моим саном и определяемые степенью родства. Более того, именно благодаря сану услуги эти не выглядели в глазах окружающих чем-то неподобающим, но сан как бы их освящал. Не прошло и трех дней, как касаться ее руки показалось мне совершенно естественным. Скверным тут было вот что: сладострастие у Хепбернов в роду, как у иных родов в крови благочестие, а постился я в этом плане давненько… Боже мой, как тяжко мне приходилось. Желать — и кого? Вдову, да еще невестку. Так было, к стыду моему, и в тот день тоже. В день, когда мы вернулись в Хейлс без Адама — теперь уже навсегда.

Действительные поминки — всегда молитва, они осуществляются мной ежедневно, и это четыре имени, Адам, Маргарет, Патрик, Агнесс, но тогда, глядя на разгульное язычество Хейлса, на тризну, я думал только о том, как прав был приор Джон, мой крестный, повелев деньги на помин души раздать нищим, а самого себя похоронить в часовне у францисканцев Сент-Эндрюса, под безымянной плитой, дабы каждый мог попирать прах, ни чтобы ни одна стопа не коснулась нашего имени… Я, когда подойдет срок, распоряжусь так же. Я пережил всех, кого любил, по мне горевать некому, у священника нет семьи, кроме Семьи Небесной. Нам надлежит не привязываться, это и к лучшему — всякий раз, как нарушал это правило, я получал новую рану. У меня их не пять, как у Искупителя, но четыре, и все кровоточат до сих пор.

Столы ломились, но людей за ними не было. Верней, мертвые, они были средь нас. Я ощущал их, стоящих вокруг меня, за моим плечом: смех дяди Джорджа, грубоватые шутки Крейгса, тепло объятий Адама. И тем больней было осознавать, что всё это — обман чувств, ропот обожженной потерей души. И какая разительная перемена в лицах живых сравнимо с поминками первого Босуэлла! Не было ваутонских, и с ними ушли люди Крейгса — теперь Лафнесс их вожак. Был двоюродный дядя Хепберн Уитсом, отец кузена Джеймса — белый, как лунь, старик, с трудом сошедший с седла. Был хромой Джон Хепберн Бинстон, еще один двоюродный, которого все за глаза звали Рубцованным Джоном, отец кузена Патрика. Кузен Патрик был тоже — присланный от старого Джона с соболезнованиями и благословениями из Сент-Эндрюса — все такой же жирный в теле, с блудливыми глазами, за полдня перелапавший всех прачек Хейлса. Джеймс Уитсом отслужил мессу в нашей часовне, наполненной, кроме дыма ладана, клубами дыхания нескольких десятков человек, набившихся в нее плотно, словно в тесноте менее ощущалось сиротство, разрозненность рода. Мы восславили вечный покой и там, на их могилах, и здесь, где они родились, а теперь следовало отпустить их души в небеса и самим жить дальше. На окончание мессы пошел первый снег.

Для того и предназначены тучные поминки, как бы ни претил мне обряд — для того, чтоб говорить, как о живых, о тех, кто ушел. Старики вспоминали, вспоминала леди-мать, за старшего что-то говорил Патрик, слово дали, как равным, и простым рейдерам Хейлса, тем, кто видел бойню Флоддена, но выжил… тогда прозвучало многое о том, кто как сражался, кто как погиб. Братья Алекса Хоума сидели бледные, переживая заново близость собственной смерти, по лицу Агнесс катились слезы, она их не вытирала. Сам Алекс был мрачен, и желваки проходили у него на скулах — и посветлел лицом, только взглянув на вдову моего брата. Я же заметил это потому, что и сам смотрел на нее неотрывно. Было в глазах Алекса то, что я ни с чем не спутаю — плотский голод мужчины, не имеющий ограничения, равный по силе только его отваге.

Тут пришло и мне время говорить. Во всяком случае, так сказал Уильям, и я встал с чашей в руке. Не знаю, что на меня нашло — своих слов не было еще с реквиема в Хаддингтоне, и потому вновь вернулись эти.

Восхваляем Ты, мой Господи, со всем Твоим творением, начиная с господина брата солнца, который есть день и которым Ты освещаешь нас. И сам он прекрасен и, излучая яркий свет, несет знак от Тебя, Всевышний. Восхваляем Ты, мой Господи, и за сестру луну и звезды, которые на небе Ты сотворил яркими, драгоценными и прекрасными. Восхваляем Ты, мой Господи, за брата ветра и за воздух, и облака, и ясность, и всякую погоду. Восхваляем Ты, мой Господи, за сестру смерть телесную, которой никто из людей живущих не может избежать. Блаженны те, кто примут это в мире, потому что Тобой, Всевышний, увенчаются.

В тот день, мир душе его, полной противоречий, я понял, о чем мне давным-давно сказал покойный епископ Островов — что монах есть воин превыше иных мирских, ибо оружие мое было слово, и им я побеждал смерть.

Опустился на лавку в молчании, а когда над столами вновь поднялся ропот голосов, понял, что и все они — а не только я — отпускают ушедших. Но смотрел только на ту, для которой и говорил, на нее, потерявшую мертвого и живого. Кто-то из бинстонских обратился ко мне, но говорить с глухим сложно, и тогда полусредний, теперь уже — полустарший, вывел меня из божественной глухоты к мирскому.

— Да что с тобой, Джон?

Это обязанность такая у нашего Уилла — толкать меня под локоть на семейных трапезах так, чтоб изрядная доля вина из кубка выплеснулась в еду. Я подавился желчью, но прошипел:

— Ты посмотри только, как на нее глазеет Хоум.

А он не глазел — он уже владел ею, нашей женщиной, женщиной фамилии Хепберн. Уилл проследил мой ненавидящий взгляд, изумился:

— Вот же сукин сын!

Потом поднялся, неторопливо, вразвалочку двинулся за спинами гостей, шепнул пару слов Патрику. Я тоже встал, шагнул, наклонился к ней:

— Пойдемте, сестрица!

Вскинула взор, с огромным облечением выдохнув:

— Благослови вас Бог, Джон!

О, это уже куда лучше, чем «а-это-вы-Джон».

Алекс Хоум проводил нас голодным взглядом, но сорваться вслед не подумал — слишком явно наблюдали за ним Уилл и Патрик. Я поднялся за ней вплоть до покоев в Западной башне, хотя ничто не оправдывало подобного приближения, и там, у самой двери, она, обернувшись, сама ухватила меня за рукав:

— Джон, вы обещали мне… помните?

Теперь, когда его погребли, она думала только о мальчике.

Помнил ли я? Конечно.

На третий день после похорон она вышла в холл. Белая — в черном. Черный чепец на огненных волосах, черная вуаль чепца, вырез платья затворен партлетом, ни одного украшения ни на корсаже, ни на поясе. Даже мать, окинувшая ее пренебрежительным взором, не смогла найти, к чему прицепиться. Но Агнесс и не было никакого дела до нее, до ее взглядов. Вышла в холл, затем отправилась в часовню, затем снова в холл, затем на берег реки. Бродила, как тень, как неупокоенная душа, взад-вперед, и за ней трусила ее камеристка.

Я, наконец, не выдержал этого зрелища. Перехватил ее в метании за кисть руки, ощущаемой мною под пальцами как живая птица, велел:

— Пойдемте.

Даже не спросила — куда, настолько была не в себе. Привел обратно в холл, усадил у огня, поставил под ноги скамью — поближе к камину, чувствуя себя ужасно неловко. Мне ни разу не приходилось ухаживать за женщиной подобным образом, и я старался не думать о том, кто именно рядом со мной. Просто молодая страдающая вдова. Она вся была ледяная. Взял за руки, сел рядом:

— Говорите.

И точно тоном отца Джейми сказал это. Если оружие мое — слово, и прикосновение исцеляет, так почему бы не для ее? Агнесс подняла на меня потухшие глаза, и они засияли — так огонь смотрит сквозь пепел на своего создателя, на человека:

— Вы же… вы же можете исповедовать, Джон?

— Я⁈ О! Нет. То есть, да… но зачем это вам?

Ох. Меня бросило в жар. Да это куда хуже, чем телесное притяжение — соприкоснуться душой. Я боялся не устоять. Но еще более того я боялся узнать те тайны, что были между ней и братом, узнать что-то такое, что разуверило бы меня в святости их любви. И отпустил руки невестки:

46
{"b":"969426","o":1}