Джон Линн снимал с меня взором мерку на место в склепе августинцев, не иначе, словно скверно разглядел при первой встрече:
— Слыхал я, вы прижились в Хермитейдже. Вот уж не место для спасения человеку вашего сана и вдобавок добродетельному.
Два года прошло с того времени, как Линн был избран аббатом джедбурских августинцев, и нравы, которые наблюдал он в монастыре и в городе, не радовали его. «Вскормленный» в обители, он видел своих монахов насквозь и еще на фут в пол под ними. Если братия надеялись на послабление, избрав своего, то просчитались — за них взялась железная рука урожденного приграничника. И он, как многие, как отец Джейми, полагал унизительным для себя и негодным пастве, что мальчишку возвысили до епископата. Как будто сильные не грешат еще и сильнее слабых. Но я-то уже научился держать язык за зубами:
— Потому я и хочу очиститься. Душа моя жаждет покоя. Вы позволите навещать обитель время от времени?
— Как я могу отказать?
Сумасбродный распущенный малый, читал я в его неприязненном взоре, да еще и в светском наряде. Нет, здесь мне не рады.
— Желаете исповедоваться, милорд Джон?
— Это покамест терпит, отец Джон. Покажите скрипторий.
Душа моя жаждала покоя, а что для установления его придумали лучше книг? Я выбрал житие святого Франциска, а также Августина «О граде Божьем против язычников» и «О различных вопросах к Симплициану», желая освежить в памяти толкование первородного греха. Ведь есть что-то неясное во мне, толкающее к убийствам и блуду, удвоенное варварским крещением, уж не получил ли я тем крещением двойную дозу Адамова греха? Если я волей своей слаб и не могу уклониться от соблазна, призовем на помощь отцов Церкви. Ничто так не проясняло мне рассудок тогда, как необходимость разбирать путаные речи Августина. Теперь-то, к исходу лет, я взял за правило принимать Блаженного, как иные принимают поэзию — за красоту звучания строк. Все проходит, пройдет и это. Я сидел над манускриптами и до того момента, как на колокольне пробили шестой монастырский час, и после, когда уже у страноприимного дома обители начали громко изнывать парни из своры, сопровождавшие меня в Джедбург. Но я нашел слова, говорившие обо мне, хоть не у Августина, но у Апостола Павла . Когда же пришла заповедь, грех ожил, а я умер; и заповедь, бывшая в жизнь, оказалась мне в смерть. Ибо грех, взяв повод от заповеди, обманул меня, и убил ею.
Грех меня обманул.
Тонзуру в обители мне обновили, а душу — нет. Вышел я с бо́льшим числом вопросов, чем вошел, хоть и с позволением посещать скрипторий. Церковь Троицы, стоящая за рекой, еще старше аббатства — башенка колокольни слева от входа и чудесные каменные розы фасадов, сквозь которые свет заливал, дробясь, плиты пола внутри. Отца Брайана я застал на заднем дворе, где он полол сорняки у каменных надгробий покойных священников, и свистнул своим, чтоб занесли в дом священника масло, солонину, ячмень.
— Не торопился ты, однако, с приездом, мальчик.
— Хлопотная весна выдалась.
— Не у тебя одного. Что нового в Долине? Слыхал я, ты справился?
— С чем?
— Да с Пасхальной службой же.
Мне казалось, мои сомнения в том, стоит ли служить Пасху для убийц, были век назад. С тех пор я и сам стал убийцей.
— Мне бы исповедаться, отец Брайан…
Он протяжно закашлялся в бороду, хмыкнул, как мне показалось, скрывая улыбку:
— А иного никого не нашел, сокол, поверить душу? Ведь из обители едешь.
— Там некому.
— Что ж… проходи. Но прежде я отпущу тебе всё, что ты ни расскажешь.
— А разве можно так?
— Только так и можно.
Я все-таки рассказал ему — и это не походило на исповедь — про все, свалившееся на нас в ту весну. Он только покачивал головой в исповедальне — не видя, я чувствовал это — потом прервал на середине, толкнул дверцу, повел за собой:
— Тебе нужно поесть. Договоришь после.
В шестнадцать и порридж на воде кажется роскошным обедом, ежели не ел ничего с утра.
— Что Мэттьюс? — спросил он, словно прочтя мои мысли. — Все-таки перестал варить белок?
Кликнул мальчишку, велел погреть для меня эль, сам же удовольствовался темным горьким отваром трав, кипевшим в котелке на жаровне.
— Выпей, — сказал, когда пряный запах меда ударил мне в лицо вместе с теплом из чарки. — Теперь договаривай.
Это помогло. Согрело и прояснило.
— И я видел, видел ее там, на Эскдейле. Как раз когда убил первого. Что это могло быть, отец Брайан? Вы здесь полвека души окармливате…
— Я и вырос здесь, и родился.
— Вы же знаете, что это⁈
— Я знаю только, что это твое испытание, Джон. И не ходи больше на Девять камней. Дьявол или холмы морочат тебя — сказать трудно, но тебе там не место. Там, на Девяти, когда-то убили колдуна Сулиса — его же собственные люди. А убили его из-за той, кого он прежде замучил сам.
До того, как он договорил, я уже знал, что услышу.
— Да, ее ты и видел, если иная ведьма не наврала. Ее здесь все знают, это покойная Элис, дочь мельника. Мельница стояла на Уайтропском ручье, когда тот был полноводен, лет двести назад. Правда, как говорят у нас, кто увидал тень Элис, тот не жилец. Но ты не выглядишь слабым.
— И как мне теперь об этом думать? Выходит, с ней я заключил договор?
— Холмы обморочили тебя, думай об этом так. Но это пройдет. Забудется. Брат твой жив, и будет жив много лет не смертью невинных, но твоими молитвами и Господней волей. Ни одному творению холмов, злому ли, доброму ли, не одолеть слова Господа нашего. А Он нас уже простил. И я Его именем прощаю. Ступай и не греши, мальчик.
— А епитимия?
— В Хермитейдже тебе не надобно епитимии. Сумеешь сохранить сердце — значит, оплатил грех.
Отцы церкви не помогли. Никогда не мог принять того концепта, что тело есть враг. Потому что всякий в власти своей имеет врага, то есть тело, через которое грешит. Посему блажен тот раб, который этого врага, преданного в его власть, всегда держит плененным и мудро его остерегается; потому что пока он так поступает, никакой другой враг, видимый и невидимый, не сможет ему повредить. Негоже спорить с отцами Церкви, но все отцы когда-то были детьми, и они ошибались. Тело есть слабая сторона в Господнем творении, это верно, тело есть болевая точка, через которую подобрался Враг, тело безусловно ущербно, однако оно не есть враг само по себе. Единственные слова, близкие тут мне — мудро остерегаться. Это самое и я делал всю свою жизнь, кроме касания к одному-единственному телу, ради которого рискнул бы спасением души. Но хуже было то, что желал я теперь и самое душу, увидев так близко в час ее слабости. Потому и остерегался. Потому и вернулся на Границу, когда бы мог остаться в Хейлсе или двинуться в Эдинбург после свадьбы Хоума — я не хотел оставаться в Ист-Лотиане так близко от женщины, которую я люблю. Я хотел свободы — в том числе, от жара тела, от пут своего греха. Бог любит свободу. Где Дух Господень, там свобода, говорит апостол. Именно свобода, а не необходимость, является фундаментальной основой бытия. Всю жизнь я искал свободы, чтобы иметь возможность быть.
Я знал наставления святого Франциска наизусть. Будем все остерегаться весьма и все члены наши да сохраним в чистоте, ибо говорит Господь: «Кто смотрит на женщину с вожделением, уже прелюбодействовал с нею в сердце своем»; и апостол: «Не знаете ли, что тела ваши суть храм живущего в вас Святаго Духа?» Итак, кто разорит храм Божий, того покарает Бог. Я бежал именно от того, чтоб не прелюбодействовать с ней в сердце своем, ибо именно этим был грешен не первый год. Не мог не смотреть на нее с вожделением. Почему же я уповал, что Господь пощадит разоренный храм моего духа?
Поглядите, слепцы, вы обмануты врагами вашими — плотью, миром и диаволом, — ибо телу сладко совершать грех и горько служить Богу, ибо, по слову Господа из Евангелия, все пороки и грехи из сердца человеческого рождаются и исходят. И ничего из того, чем обладаете в этом мире, не будет в будущем. Не будет, я знал это, но тем не менее люто желал обладать. Но я еще выиграю эту битву с самим собой.