— Вы еще что-то будете? — спрашивает Феликс у Андрея и у Аверина. Они втроем сидят на террасе.
Костя качает головой, бегло окидывает меня взглядом.
И равнодушно отворачивается.
— Спасибо, Роберта, если что-то понадобится, я позову, — говорит Феликс.
Киваю и выхожу в коридор, связывающий террасу с домом. Но уйти не могу.
Становлюсь возле окна, выходящего на террасу, и жадно вглядываюсь в высокого мужчину, сидящего ко мне лицом. Рядом с ним тоже ко мне лицом сидит Феликс. Но его загораживает спиной Платонов.
Я не боюсь быть замеченной. Они слишком увлечены беседой, кальяном и виски, чтобы обращать внимание на горничную, которая зачем-то на них смотрит, прислонившись лбом к стеклу.
А я смотрю как Костя улыбается, откидывается на спинку кресла, как лениво щурится. И испытываю дикое желание броситься к нему, обнять, обхватить руками широкие плечи и сказать, задыхаясь от захлестывающих чувств:
— Это я, Костя, я, Милана. Я живая. Ничего не было зря, ты не зря меня спасал, тащил через два континента. И теперь у меня еще есть Рафаэль...
Представляю как у него на лице шок сменяется радостью.
Он бы обрадовался. Точно бы обрадовался, я в этом не сомневаюсь. Сгреб бы меня своими большими ручищами, сказал бы:
— Это правда ты, свиристелка? Что ж ты пряталась от меня, засранка такая? Вот сейчас возьму хворостину и так отлуплю, что неделю на своей красивой попке сидеть не сможешь.
А сам бы улыбался при этом. И глаза бы может даже блестели...
Слезы градом катятся по щекам. Смотрю на свое новое лицо в отражении оконного стекла и в этот момент яростно его ненавижу.
Я хочу вернуться обратно. Назад. Хочу опять быть Миланой.
Хочу разговаривать на родном языке. Хочу своему ребенку петь на нем колыбельные песни.
Я не немка. И не итальянка.
Я хочу домой. Хочу хотя бы узнать, где похоронены мои бабушка с дедушкой.
Я устала быть никем. И не быть ни с кем.
Единственный человек, кому есть до меня дело, кто по-настоящему мне близкий, сидит сейчас на расстоянии вытянутой руки, а я не могу ни подойти к нему, ни заговорить, ни обнять.
И пусть Ольга не ревнует, это совсем не то. Это любовь, но не та, другая.
Я благодарна Косте, за то, что он так равнодушно скользнул по мне взглядом. Вроде и оценивающе, но просто мазнул и все.
Синьор Душнини, кстати, тоже.
Это Феликс меня взглядом как не раздевает, так раскладывает. Если не на столе, то под стенкой. Такая вот у него любовь странная. Может, потому что любит чужую жену?
Костя видно, что свою любит. Но у нас с ним другое. Я не знаю, как это назвать.
Он мне просто родной, и все.
Прислоняюсь лбом к холодному стеклу и остаюсь стоять, глядя как мужчины на террасе неторопливо разбирают мундштуки из личных футляров, обтянутых бархатной тканью.
Здесь меня и находит Луиджи.
— Что ты тут делаешь, Роберта? — шипит он, а я вздрагиваю, будто очнувшись.
— Жду, может синьоры еще чего-то попросят, — оправдываюсь шепотом, украдкой вытирая щеки.
— У синьоров есть для этого звонок. А ты иди в гостевые спальни, разберите с Мартитой чемодан прибывшего гостя. Полдня прошло, а они возятся... — Луиджи уходит, и я иду за ним следом. Раскладывать в гостевой комнате чемодан Аверина.
* * *
Подхожу к спальне, нерешительно стучу в дверь, придерживая рукой передвижную стойку.
Пока отпарила всю одежду, мужчины уже выкурили весь кальян и разошлись по комнатам. Теперь надо ждать, вдруг Аверин в душе, а я возьму и вломлюсь к нему в спальню?
— Войдите, — слышу громкое.
Открываю дверь, толкаю перед собой стойку.
— Прошу прощения, синьор, я отпарила вашу одежду, — бормочу гнусаво, — сейчас я ее быстро развешу. Я не отниму у вас много времени.
Быстро перевешиваю в мини-гардеробную рубашки, костюмы, футболки и домашний трикотаж. Аверин себе не изменяет, он всегда путешествует с существенной частью своего гардероба.
— Благодарю, синьорина, — вежливо отвечает.
Разворачиваюсь с пустой стойкой. Не могу удержаться, чтобы не посмотреть ему в глаза. И когда наши взгляды встречаются, меня снова накрывает.
Я хочу броситься ему на шею. Не могу удержаться.
Я сейчас оттолкну эту чертову стойку и крикну «Костя, это я!»
— Что с вами, синьорина? — он наклоняет голову, всматривается в мое лицо. Быстро-быстро моргаю, мотаю головой.
— Ничего, все в порядке, синьор. Я могу что-нибудь для вас сделать?
Он непонимающе переспрашивает.
— Простите?
— Вам что-нибудь нужно? — терпеливо уточняю. — Может вам чего-нибудь принести?
— А, нет, мне ничего не нужно, — он качает головой, но я не хочу уходить.
И мне очень хочется сделать для него хоть что-нибудь.
— Может, синьор подумает? Может, я могла бы быть чем-то полезной? — голос срывается, и я понимаю, что сейчас я рискую проколоться как последний дилетант.
— Это вас дон надоумил предложить допуслуги, или это ваша личная инициатива, синьорина? И он не в курсе? Так я быстро поставлю его в известность, — голос Аверина сочится ядом, а из глаз струится пренебрежение. И я первое время не понимаю, что он имеет в виду.
А когда понимаю, меня накрывает волна стыда. И обиды за Костю.
Боже какая я дура! Что он обо мне подумал?
— Что вы, синьор, вы не так меня поняли, — шепчу, краснея, как томатная паста. — Простите за мою навязчивость, я всего лишь хотела, чтобы вам было здесь комфортно.
— Мне комфортно, благодарю, — отвечает он сухо.
— Я могла бы почистить вашу обувь, — продолжаю сиплым шепотом. Я помню, как важно для Аверина, чтобы его ботинки были идеально чистыми.
Он поднимает брови.
— Хм. Можно, — достает из портмоне двадцать евро, протягивает мне, — возьмите. Сегодня больше меня не беспокойте. Как почистите, оставите обувь возле двери. Я буду отдыхать.
— Как скажете, — киваю.
Тянусь за купюрой, беру руку Кости и быстро прижимаюсь щекой.
— Благодарю вас, синьор, вы так добры, — улыбаюсь, сглатывая слезы. Не могу сдержаться. Пускай думает, что хочет.
Раз уж нельзя его обнять, пусть хоть так...
Он смотрит на меня как на идиотку, быстро одергивает руку. Я все еще улыбаясь иду к гардеробной за обувью. Незаметно опускаю купюру в карман пиджака, который висит на вешалке, забираю пару дорогущих стильных лоферов.
Узнаю стиль Кости.
— Спокойной ночи, синьор. Хороших снов, — и так же улыбаясь выхожу из гостевой комнаты, оставляя шокированного Аверина стоять, держа руку на весу.
* * *
Андрей
Больше в Турции Платонову было решительно нечего делать.
Последними, к кому он попытался сунуться, были родственники Окана Йылдыза. Но они не то что ничего не стали рассказывать, они даже разговаривать с ним не захотели.
Поэтому из Измира Андрей полетел в Испанию.
Он рассчитывал на Аверина. Его интересовал период жизни Феликса, который оставался тайной, покрытой мраком.
Но в конце их встречи Андрей чувствовал себя как после любимого развлечения испанцев — корриды. Только ощущал он себя не уставшим тореадором. И даже не измотанным быком.
Андрей ощущал себя мулетой — красной тряпкой, натянутой на палку, которой тореадор дразнит быка.
Теперь он как никто понимал Демида Александровича и полностью его поддерживал.
У Аверина просто ничего невозможно узнать, если тот не желает делиться. При этом сам хочет вывернуть собеседника наизнанку, вычистить и выпотрошить.
Только Аверину не повезло с Платоновым, тот слишком долго проработал с Ольшанским, чтобы вот так взять и выложить весь наработанный материал, получив взамен глубокомысленные «Кхм...», «Мда...» и «А хуй его знает».
Андрей рассказал, что в особняк пришла работать новая горничная с рекомендательным письмом от дона Винченцо. Что у нее есть маленький сын с внешностью, напоминающей обоих донов, и заболеванием митрального клапана.