Жижек напоминает о «диалектическом обращении» Жака Рансьера:
«„Когда они бесполезны, с ними делают то же, что склонные к благотворительности делают со своей старой одеждой. Их отдают бедным. Те права, которые кажутся здесь бесполезными, отправляют за рубеж, наряду с медикаментами и одеждой, людям, лишённых медикаментов, одежды и прав“. Но они не оставляют за собой пустоту, ибо „политические имена и политические места не терпят полной пустоты“. Нет, пустоту заполняет кто-то или что-то ещё: если страдающие от жестоких репрессий неспособны утвердить права человека, своё последнее убежище, то кто-то ещё должен унаследовать их права, чтобы утвердить их у себя. Это — то, что называют „правом на гуманитарное вмешательство“ — правом, которое некоторые нации присваивают к предполагаемой выгоде преследуемого населения и очень часто вопреки мнению самих гуманитарных организаций. „Право на гуманитарное вмешательство“ можно описать как своего рода „возвращение отправителю“: вышедшие из употребления права, которые отправлены бесправному, возвращаются отправителям»[573].
Что характерно, Жижек следует этой диалектике:
«Итак, выражаясь по-ленински: то, что „права человека страдающих жертв Третьего мира“ фактически означают сегодня, в господствующем дискурсе,— это право самих Западных держав на политическое, экономическое, культурное и военное вмешательство в странах Третьего мира по своему выбору, во имя защиты прав человека»[574].
Здесь важно отметить фразу «в господствующем дисурсе». Жижек вполне в курсе того, что пока он описал только буржуазное присвоение дискурса прав человека. Его заключение поэтому мучительно до чрезвычайности:
«Далеко не дополитические, „универсальные права человека“, собственно, обозначают точное пространство политизации; что они составляют — это право на универсальность как таковую — право политического агента утверждать своё радикальное несогласие с собой (в своей особенной идентичности), ставить себя как «лишнего», не имеющего надлежащего места в общественном строении; и таким образом как агента универсальности самого́ общественного. Парадокс поэтому весьма определён, и симметричен к парадоксу универсальных прав человека как прав тех, кто сведён до нечеловечности. Как только мы пытаемся думать о политических правах граждан независимо от универсальных „метаполитических“ прав человека, мы теряем саму политику; то есть мы сводим политику к „постполитической“ игре переговоров о частных интересах»[575].
Этот отрывок можно понять как утверждение, что у прав человека должно быть революционное происхождение и содержание, составляющие их связь с политикой и её возможностью. Права человека, лишённые своего скандального политического содержания, становятся просто структурой и рамками справедливой и эффективной администрации, политики без политики.
Бадью и событие
От Жижека я возвращаюсь к Бадью. Со всем должным уважением к огромному вкладу Жижека, Бадью кажется мне определяющим философом нашей эпохи, истинным потомком Аристотеля, Спинозы, Гегеля и Маркса. В скобках следует особо оговорить, что эта линия чтимых мною мыслителей весьма отлична, например, от Дузинаса и Гири, последователей Платона, Ницше, Хайдеггера и Лакана.
Я начинаю с характерно лапидарного отрывка, из магнум опус Бадью, «Бытие и событие», изданного во Франции уже в 1988 г., а в английском переводе — в 2005 г. В посвящённой Паскалю главе он пишет:
«…На кону здесь стоит боевой аппарат истины: уверенность, что именно в интерпретирующем вмешательстве она находит свою поддержку, что она происходит из события: и воля выявить его диалектику и предложить людям, чтобы они посвятили лучшее в себе существенному»[576].
Это — революционный импульс, постоянно возобновляющийся в сердце прав человека.
В центре нашего внимания, однако,— глава «Размышление Девять: Состояние общественно-исторической ситуации». Это — короткий, но богатый и глубокий очерк относительно государства. Проблематику Бадью составляет отчаяние Ленина и Мао от трудностей нападения на государство, не говоря уже о его разрушении, вопреки их вере в предсказание Маркса. Как выразился Бадью:
«Всего спустя пять лет после Октябрьской революции Ленин, находясь при смерти, сокрушался о мерзостной косности государства. Более флегматичный и предприимчивый Мао сам же объявил — после двадцати пяти лет у власти и десяти лет яростного буйства Культурной революции — что, в конце концов, не многое изменилось»[577].
Анализ Бадью начинается с представления Аристотеля, что все государственные устройства плохо кончают по той самой причине, которая предотвращает «мыслимые государственные устройства». Та же причина вызывает преобладание «патологических» режимов (тирания, олигархия и демократия) над «нормальными» (монархия, аристократия и республика). Это — существование состоятельных и неимущих[578]. Таким образом, реальные государства определяются своей не-связностью, своими внутренними оппозициями, так часто выраженной в форме партий, устроенных состоятельными и неимущими. В этом смысле Аристотель — протомарксист. Бадью полагает, что марксизм, в свою очередь, отмечен великим прогрессом в понимании, что к государству имеет отношение не множество индивидов, а множество классов индивидов. На используемом Бадью онтологическом языке теории множеств, это — «счёт-за-одно», обеспечиваемый государством: репрезентация государством общества[579].
Вопрос репрезентации имеет для Бадью величайшее значение. Он различает между «нормальностью», которая является условием презентации и репрезентации; «сингулярностью», которая презентируется, но не репрезентируется; и «избыточностью», которая репрезентируется, но не презентируется. Он добавляет: «…Остаётся пустота, которая ни презентируется, ни репрезентируется»[580]. Это — аналитическое основание, на котором он показывает, что у Энгельса, а вслед за ним у Ленина, есть «фатальная двусмысленность», когда они подчёркивали обособленный характер государства и показывали, что принуждение — обратная сторона обособления. Именно поэтому для них (и для Вебера) сущность государства есть, в конечном счёте, его бюрократическая и военная машина — «отряды вооружённых людей». Это, говоря языком Бадью, «его характер бытия как чудовищно избыточного», его избыток над общественной непосредственностью.
Анализ Бадью позиции Энгельса (и Ленина) проходит так. Для Энгельса, буржуазия — «нормальный» элемент, так как она презентирована экономически и социально, и репрезентирована государством. Пролетариат — «сингулярный» элемент, так как он презентирован, но не репрезентирован. Наконец, государственный аппарат — это «избыточность»[581]. Бадью объясняет, что на этом основании возможно надеяться на исчезновение государства; хотя коммунизм в этом отношении превратился фактически в «неограниченный режим личности». Вспоминаются обсуждавшиеся выше Роберт Файн и Сузан Маркс.
Это возвращает нас к пессимистическим замечаниям Бадью о Ленине и Мао. Для Бадью, государство «именно неполитично», и даже если направление политического изменения ограничено им, государство не может измениться, кроме как в отношении смены ответственных лиц. Политика «подпирает своё существование» в весьма ином отношении к «пустоте» и «избытку», чем у государства. Полное объяснение терминов «пустота» и «избыток» — за рамками этой книги: но Бадью проясняет, что имеет в виду. Он замечает, что правительства, «когда символ их пустоты бродит» — обычно несогласная или бунтующая толпа,— постановляет «больше трёх не собираться»; и избыток — классов или групп — вне контроля государства «обозначает потенциальное место для фиксации пустоты»[582].