Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Все это рассказывала Анеля, она была самая молодая из трех и, рассказывая, часто смеялась, а Зофия и Ванда сидели у стола, хмурились и курили сигареты.

Квартира была большая, холодная и необжитая; чувствовалось, что женщины живут здесь как в гостинице. По каким-то неуловимым приметам — и по тому, как красиво расставлена посуда за стеклянными дверцами тяжелого буфета, и по тому, что на столе лежит темная и очень чистая скатерть с четко отглаженными складками, и, главное, по виду самих женщин — лейтенант понял, что здесь едят не часто и не густо.

Он походил по комнате, чтобы согреться, полез в вещмешок, вытащил оттуда банку консервов, колбасу, хлеб, масло и положил все это на стол.

— Ну что ж, поужинаем, что ли? — сказал он, потирая руки.

— Проше, — сказала Анеля.

Она взяла из буфета тарелочку, вилку, нож и поставила на стол. Ванда и Зофия встали и отошли к белой кафельной печке.

— Э, нет, — сказал лейтенант. — Я один не буду. Четыре.

Он показал ей четыре пальца левой руки. Она рассмеялась и посмотрела на Ванду и Зофию, но те стояли молча, держа руки за спиной и прижавшись к едва теплым изразцам.

— Нет, нет, — сказал Наумов, — так ничего не выйдет. Садитесь за стол!

Анеля пожала плечами и достала еще три прибора. Зофия прошла в другую комнату и вернулась оттуда с высокой бутылкой в руке. Она молча поставила ее на стол и села. Ванда тоже отошла от печки и приблизилась к столу, кутаясь в платок.

— Вот это дело, — сказал лейтенант.

Он полез в карман за ножом, но Анеля уже подала штопор, и он откупорил бутылку и наполнил четыре дымчатые рюмки.

— Старка? — спросил он.

Зофия кивнула головой, а Анеля объяснила, что бутылку они берегут давно и решили распить ее, когда германа прогонят. Все подняли рюмки, и Зофия сказала:

— За вольность!

Это были первые слова, произнесенные Зофией, и лейтенант невольно взглянул в ее глаза. То были глаза много видевшей и много поплакавшей женщины, оплетенные сетью ранних морщинок, серые, чуть выцветшие; но сейчас они горели таким огнем, что лейтенант даже поежился. Они выпили, он тотчас налил по второй, но Зофия и Ванда не стали пить, он чокнулся с Анелей, сказал «за польских женщин» и больше не наливал.

— Пан — артист? — спросила Зофия.

— Нет, — сказал Наумов, — что вы…

Анеля сказала, что здесь должны были ночевать артисты.

— Правильно, — сказал лейтенант. — Но я не артист.

— Я думала, пан спевак, — сказала Зофия.

— Нет, нет, — сказал лейтенант.

— Ну то, може, мы заспевам? — предложила Анеля.

И они втроем спели лейтенанту песню о солдате, ушедшем на войну, — о том, как за солдатом вслед полетело сердце любимой девушки и как во время атаки пуля попала солдату в самое сердце, но он не умер, потому что было у него в запасе другое сердце.

Пели они на редкость хорошо, Анеля вела первый голос, Зофия и Ванда тихо вторили ей, и когда они закончили, лейтенант сказал:

— Еще!

— Нет, — сказала Ванда и нахмурилась. — Хватит. — Она закурила, стряхивая пепел в тарелку.

— А вы любите песни? — спросила Анеля.

— Очень, — сказал Наумов.

— Всякие? — спросила Ванда.

— Да, — сказал Наумов.

— Но больше всего, наверно, русские? — сказала Зофия.

— Конечно, — сказал Наумов.

— То, може, попросим пана Семено́ва? — сказала Ванда.

— Тут есть ваш земляк, — сказала Анеля. — Очень ладно спевает.

— Русский? — спросил Наумов.

— Так, але… Он жил в Польске, — сказала Ванда. — В Варшаве.

— Я позову, — сказала Анеля.

Она поднялась и вышла и минут через пять вернулась. С ней вошел высокий мужчина в поношенном черном костюме, с обрюзгшим лицом и редкими, гладко зачесанными набок волосами. В руке он держал гитару. Это была очень странная гитара, Наумову не приходилось видеть такие, — с двумя грифами и большой декой, сплошь покрытой какими-то надписями.

— То есть пан Семенов, — сказала Анеля, и он протянул лейтенанту руку, на большом и указательном пальце которой недоставало по одной фаланге.

Он сел, прислонив к креслу гитару, и пригладил ладонью волосы.

— Подвигайтесь, — сказал Наумов. Анеля поставила на стол пятую рюмку, и он наполнил ее.

— Благодарствуйте, — сказал Семенов. Он взял рюмку изуродованными пальцами. — За победу русского оружия!

Они чокнулись и выпили. Лейтенант с интересом рассматривал этого человека — его рыхлое, желтоватое лицо с припухшими веками, перстень с печаткой на левой руке, волосы, аккуратно прикрывающие лысину, и заношенный до блеска, но чистый костюм.

Они выпили еще по рюмке. Семенов заметно старался поменьше есть, видно было, что он хмелеет. Анеля попросила его спеть, он молча покачал головой.

— Спойте, — сказал лейтенант. — Простите, ваше имя-отчество? — Он почувствовал себя неловко, потому что не знал, как обратиться к этому человеку. «Господин» он сказать никак не мог, язык не поворачивался, а «товарищ» тоже не выходило.

— Имя у меня гордое: Георгий, — сказал Семенов. — Отчество тоже ничего: Степанович. А вот фамилия уж и сам не знаю как — не то Семенов, не то Семено́в. По-здешнему меня только Семено́вым и величали.

Он усмехнулся, положил на колени гитару и осторожно тронул струны изуродованными пальцами.

— Спойте, Георгий Степанович, — сказал лейтенант.

— Я ведь не певец, — сказал Семенов. — Я исполнитель.

Он пробежал по струнам, прислушался к гитаре, низко наклонив голову, взял аккорд и запел.

С первых же звуков его хриповатого, точно навек простуженного голоса лейтенант насторожился. Он слышал в жизни много песен — были среди них веселые и грустные, удалые и тихие, насмешливые, злые и полные нежной любви, — но в том, что пел Семенов, было совсем, совсем другое. Это была песня о чем-то таком, что объемлет собой и печаль, и радость, и любовь, и удаль, и все, чем живет человек. Это была перелитая в звуки тоска по родине.

Семенов умолк, перебирая струны, и никто ничего не сказал. Лейтенант сидел, опустив голову на руки. Песня немного растравила его, он старался не думать о своем. Ему хотелось понять этого человека. Ведь ясно, эмигрант и все такое, вон и физиономия какая поношенная, и этот перстень, но все же…

Он налил водки ему и себе.

— Выпьем? — сказал он.

Семенов молча взял рюмку, выпил и снова склонился к гитаре. Он долго перебирал пальцами струны, потом поднял голову и сказал:

— А може, пани заспевают?

Женщины переглянулись, Семенов взял несколько аккордов, и они запели, а он аккомпанировал им. Они спели две песни — грустные и прозрачные, и лейтенант понял, за что все так любят Шопена.

— То наши народные. Мазурские, — сказала Анеля.

— Славные женщины, — сказал Семенов. — Несчастные только очень. Вот у этой, — он указал глазами на Ванду, — мужа и брата расстреляли в Варшаве, а вон у той сын двенадцати лет с бутылкой на танк пошел — мокрое место осталось. Все потеряли — дом, семью, а я им завидую. Вот оно как. Глупо.

Он потянулся к бутылке, налил себе.

— Выпьете? — Наумов отрицательно качнул головой. — Ну, как хотите. Вы откуда родом будете?

— Из Киева, — сказал Наумов.

— А-а, мать городов русских… А я москвич. Коренной, так сказать. Замоскворецкий. Ну, и варшавянкам этим тоже земляк. Двадцать лет по ресторанам скитался, ночная птица; может, слышали — хор Семено́ва, ответ на «Черные глаза» и тому подобное. Мировая известность, вот всю гитару исписали: «Спасибо за удовольствие». А я и петь-то никогда толком не умел, так, исполнением беру.

— Поете вы хорошо, — сказал лейтенант.

— Вам нравится? — спросил Семенов.

— Очень.

— Спасибо. Тогда я, пожалуй, еще спою.

Он спел еще одну песню. Лейтенант сидел, опустив голову на руки.

— Как вы полагаете, пустят меня теперь в Россию? — спросил Семенов.

— Я думаю, пустят, — сказал лейтенант. — Возвращайтесь обязательно.

— Поверят? — спросил Семенов.

— Ну почему же… — сказал лейтенант.

32
{"b":"839707","o":1}