Антипова похоронили перед зданием конторы, среди цветущих мальв. Сколотили и поставили пирамидку. Среди всех прочих ненужностей на моей полуторке нашлась щетинная кисть и баночка черной краски. И я, присев на корточки, вывел на лицевой стороне пирамидки: «Сержант Антипов Иван Данилович. 1917—1941».
Краска была жидковата, и мне стоило немалых усилий писать без затеков. И все же напоследок единица потекла у меня вниз длинной черной слезой. Крякнув от неловкости, я оглянулся и увидел комбата. Он стоял сзади, глубоко засунув руки в карманы, и смотрел сквозь меня из-под низко надвинутой фуражки каким-то невидящим взглядом.
— И написать-то как положено не умеете, товарищ художник, — сказал он, усмехнувшись и все еще глядя сквозь меня, как сквозь пустое место.
И, повернувшись на каблуках, вышел из палисадника.
3
На следующее утро я потащился на берет, хотя мне там решительно нечего было делать.
Бойцы работали по пояс голые, тюкая топорами. Комбат стоял, надвинув фуражку и глубоко засунув руки в карманы. Покосившись на меня, молча перекатил изжеванную папироску из одного угла рта в другой и, как почудилось мне, усмехнулся.
Я побродил по берегу со сжатым обидой сердцем, увязая сапогами в горячем, белом от солнца песке. Неописуемо ясное, равнодушное ко всему небо висело над миром. Но вот послышалось далекое, едва уловимое жужжание, и я уже не слышал ни тюканья топоров, ни всплесков лижущей берег воды, ни человеческих голосов — ничего, кроме нарастающего с каждой минутой гуденья. Оно сверлило душу, как бормашина сверлит больной зуб, но я стоял, будто меня это вовсе не касалось, и даже не поднял головы, чтобы пересчитать приближающиеся самолеты.
Как всегда, они пошли первым заходом на железнодорожный мост. Вперебой застучали зенитки, спрятанные в прибрежном ивняке. Небо над мостом покрылось сотнями хлопающих белых комочков, и вскоре я увидел, как от головной машины отделилась черная капля. Воющая бомба врезалась в воду за мостом, подняв кверху высокий пенный столб. Зенитки мешали «хейнкелям» прицелиться, и они ссыпали всю серию в реку. Потом пошли на второй заход.
Теперь мне предстояло кое-что доказать комбату. Сделав круг, самолеты, поблескивая на солнце, построились в длинную цепочку. Зенитки перенесли огонь, и белые облачка стали вспухать и лопаться прямо над нами. Бойцы, бросив работу, побежали от воды к зигзагообразным щелям, вырытым под кустами в зыбучем песке.
Я покосился на комбата. Широко расставив ноги и задрав голову, он глядел, прищурясь, в небо, зажав в углу рта папиросу. Потом и он, выплюнув окурок, пошел не торопясь к щели.
А я продолжал стоять, хотя каждая жилка во мне кричала: «Беги!» Неодолимо упрямое, злое, отчаянное чувство держало меня на месте.
Я видел, как головная машина клюнула, спикировав надо мной. Бомбу я не успел заметить, но я уже знал то, что знали тогда все: если сбросил прямо над тобой — не страшно. Ниспадающий от визга к свистящему низкому гулу звук прорезал воздух, и высокий пенный столб бесшумно встал посреди реки, опережая приглушенный глубиною удар. Следующая бомба не заставила себя долго ждать. Она тоже легла в воду, подняв второй столб. Крутая волна рванула скрепленные настилом баржи и выплеснулась на песок. Меня обдало брызгами, сзади что-то кричали, но я стоял, будто окаменев, до тех пор, пока третья бомба не ударила в берег метрах в пятидесяти справа. Горячий тугой воздух пополам с песком швырнул меня в сторону. Я упал лицом вниз, и тотчас же два тяжких удара один за другим обрушились на берег.
«Кончено», — подумал я, разгребая для чего-то руками ненавистный песок. Свист шестой бомбы заставил меня забыть обо всем. «Кончено, кончено, кончено…» — бормотал я, распластавшись. Стайка песчаных фонтанчиков пробежала рядом с моей головой; только потом я понял, что это была пулеметная очередь.
И вдруг все затихло — так же внезапно, как началось. Бойцы вылезали из щелей, глядя вслед удаляющимся самолетам. Я пошел им навстречу, с трудом переставляя ослабевшие в коленях ноги и выплевывая скрипевший во рту песок.
Комбат сидел под кустом, раскуривая папиросу. Пальцы его, державшие спичку, дрожали.
— Вот мазилы несчастные, — сказал я, судорожно улыбаясь.
Комбат глубоко затянулся, выпустил дым вздрагивающими ноздрями и произнес тихо, не разжимая зубов:
— Катись ты отсюда к чертовой матери…
И добавил мне в спину:
— И чтоб я вас на берегу больше не видел! Храбрец…
4
Прошло еще две недели. Наплавной мост был давно готов, и свежие доски настила успели уже потемнеть от многих сотен проехавших по ним колес. По ночам стала явственно слышаться артиллерия, и небо на западе полыхало у горизонта мрачными багровыми вспышками.
Приближение фронта ощущалось во всем, но самым зловещим признаком было то, что немцы вдруг перестали бомбить железнодорожный мост.
— Он им самим скоро нужо́н будет, — угрюмо заметил Ткач.
В последние дни он сильно загрустил и как-то признался мне, что у него дома осталась жена, с которой и записался-то он всего за день до ухода на фронт.
— В субботу оженились, а в воскресенье — на́ тебе… — сказал он, сидя на подножке машины и ковыряя прутиком землю.
Родное село его — Литвинцы — лежало километрах в шестидесяти к юго-западу, и он не переставал смотреть в ту сторону.
— Часа за три и обернулись бы, тут дорога — саше, — не выдержал он как-то. — А то ведь, чего доброго, и увидеться не доведется.
Я отмалчивался. Разрешить поездку мог только комбат, и я почти не сомневался в отказе. После истории на берегу он, кажется, еще больше невзлюбил меня и не упускал случая выразить свои чувства; называл он меня теперь уже не «товарищ художник», а «Мопассан».
Впрочем, доставалось от него не только мне одному. Едва успели закончить мост и подъезды к нему, как он принялся за оборудование территории лесопилки, будто нам предстояло прожить здесь по меньшей мере до конца войны.
Строили жилые землянки, блиндажи в три наката, рыли капониры для машин, щели для горючего, и мне наконец пришлось пустить в ход свое маскимущество, чтобы все это как следует замаскировать.
— Учитесь, товарищ Мопассан, — говорил комбат, зло усмехаясь и сверля меня взглядом из-под низко надвинутого козырька. — Может, сгодится на старости лет…
Вообще, как я заметил, учить было его страстью.
— Ты что, котлеты рубишь? — брезгливо спрашивал он у какого-нибудь новичка в саперном деле и, взяв у него топор, показывал — и, надо сказать, показывал лихо. Даже лицо его как-то добрело в эти минуты, но ненадолго. — Понял? — насмешливо спрашивал он, возвращая топор. И сам себе отвечал: — Ни-и черта ты не понял…
И уходил, глубоко засунув руки в карманы.
Прикрыв глаза, я и теперь еще вижу его коренастую, чуть ссутулившуюся фигуру в низко, по-кадровому, сдвинутых хромовых сапожках, с высоко подбритой и обветренной докрасна шеей над белой полоской подворотничка (когда он только успевал их стирать?) и с тремя «кубарями» на выгоревших петлицах.
О чем он думал в те дни, шагая взад и вперед по двору лесопилки и глядя в землю из-под низко надвинутого козырька?
Однажды в такую минуту к нему подкатился Ткач со своей просьбой.
— Через своего командира, — отчеканил, не поднимая глаз, комбат. — Устава не знаешь. Понятно?
Пришлось идти мне.
— Вояки… — процедил он, дав иссякнуть моему красноречию. — Братья приписники… туды вашу дивизию…
И ушел.
— Ну что? — нетерпеливо спросил Ткач. Надежда так и светилась в его взгляде.
Я молча пожал плечами.
5
С каждым днем становилось все тревожнее. Осточертевшая «рама» часами кружилась над переправой, и теперь движение по мосту происходило главным образом ночью. Из штаба армии приехал майор с саперными топориками на петлицах. Непомерно высокий, худой, с желтым птичьим лицом и седыми висками, он заперся с утра с комбатом в красном уголке конторского домика, где помещался наш штаб.