Мы обнялись, он прижался небритой щекой. Только глаза и остались прежние на этом серовато-бледном, потерявшем округлость лице, — карие материнские глаза в темных ресницах. Видно, нелегко дались Василю прошедшие годы. На нем было длинноватое, не по моде, пальто в крупную елочку, белый шелковый шарф и светло-серая кепка — он ее носил, как на известных фотографиях Ильича, откинув назад вверх и чуточку примяв ее.
Росту Василь оказался небольшого, и вся его стать, вся повадка была какая-то городская, рабочая, будто не он десятилетним пацаном гонял гусей в сестриных сапогах и учил меня толочь и просевать махорку.
— Вот так-то, — сказали мы разом, поглядев друг на друга. — Вот так.
Василь признал себя и других на страницах журнала, разыскал мой адрес, прислал письмо. Почерк у него оказался крупный, четкий, с особенной законченностью в росчерках, какая бывает у деревенских людей, настойчиво учившихся грамоте.
Наверное, это было самое дорогое письмо за многие годы, хоть в нем и содержался откровенный упрек: как же это я не побывал до сих пор в Броварках?
И верно, как же? Откладывать дольше невозможно было, мы условились встретиться утром шестого ноября в Кременчуге, чтобы провести праздник у тетки Ивги. Это была единственная на ближайшее время возможность собраться всем; очередной отпуск Василь отбыл в феврале, лечился в санатории, следующего ждать было долго, а тут у него набиралось четыре свободных дня.
Однако не он один спешил домой к празднику. У автобусной стоянки на привокзальной площади творилось бог знает что. Люди, чемоданы, туго набитые мешки, кошелки — все ходило волнами, напирало, сбивалось и застревало в дверях автобусов под крики осипших шоферов и кондукторш.
Рейсы на Градижск были через каждые полчаса, и все равно трудно было рассчитывать оказаться на месте раньше вечера, а нам необходимо было попасть в Броварки к полудню, ни в коем случае не позднее, так сказал мне Василь, а почему — объяснять не стал, озабоченно улыбнулся: «Увидите…»
Он оставил меня у автобусов, подался куда-то ловить такси и вскоре подкатил, сияя победной улыбкой.
В машине сидело еще трое — мужчина в темно-синем пальто и темно-синей шляпе, с чисто выбритым дородным лицом, женщина, должно быть его жена, в розовой полупрозрачной косынке на пышно взбитых подкрашенных волосах и девочка лет пяти-шести, с целлулоидной безрукой куклой.
Оказалось, это был школьный товарищ Василя, одноклассник, они не виделись лет семнадцать, а сейчас вот столкнулись чуть не лбами у автомобильной дверцы.
— Так ты где же теперь? — спросил Василь, когда все умостились и такси стронулось в ход.
— На ХТЗ, — ответил школьный товарищ. Он курил на переднем сиденье, нам виден был его аккуратно подстриженный затылок.
— И чем заворачиваешь? — Я уловил в голосе Василя едва заметный оттенок ревностной настороженности.
— Поммастера, — кратко ответил школьный товарищ. Кажется, он был из неразговорчивых.
Его жена осторожно поправила на волосах косынку.
— А вы, значит, харьковчанка? — обратился к ней Василь. Она подтвердила односложно.
Разговор как-то не клеился. Все замолчали, глядя вперед на дорогу и осенние поля. Дождей здесь, как видно, не было давно, озими зеленели негусто. Кое-где стояла неубранная кукуруза; а когда местами не было ни зеленцы озимей, ни бегущих навстречу машин, высоко груженных сахарной свеклой, вдруг все вокруг делалось до режущей полноты похоже на ту дорогу и те сиротливые поля, мимо которых гнали нас конные конвоиры в сторону Кременчуга двадцать два года назад.
Да ведь это, собственно, и была та же дорога и те же поля.
4
И въезд в Броварки был тот же: старые осины и тополя по сторонам ложбины-улицы с белеющими хатами среди дымчатой однотонности поздней осени, среди вспаханных огородов, стожков соломы, припасенных к зиме кукурузных стеблей.
И бугристое старое кладбище в конце длинной этой ложбины-улицы было на месте. На месте была и хата тетки Ивги, столетняя хата с тремя оконцами, на восток и на юг. Только разве что покосилась еще немного, еще глубже ушла в землю и ниже надвинула шапку почернелой соломы, приваленной кое-где жердями.
И сама тетка Ивга оказалась там, где я и ожидал ее увидеть, — у глинобитного сарайчика, с вилами в руках. Она уронила их и пошла навстречу, обняла Василя и меня, соединяя улыбку со слезами.
— Ну что ж, заходьте в хату, — только и сказала она, подталкивая нас легонько. — А ось и Наталка…
— Не узнаёте?
Я готов был солгать, но тут из-за спины незнакомой тридцатисемилетней женщины с обветренным докрасна лицом и выбеленными солнцем бровями выступила пятнадцатилетняя, белолицая и темнобровая, с выбившимися из-под бахромчатой яркой косынки прядками темно-русых волос.
— Узнаю, — сказал я с облегчением, — конечно же узнаю.
— Дочка моя, — сказала Наталка. — Похожа?
Похожа ли? Нет, слово было не то. Ведь это и была она. Та, пятнадцатилетняя Наталка. Та самая, что кричала немцам: «Это наши, наши!»… Та, да не та.
На этой был голубой свитерок в обтяжку с каким-то значком, спортивные черные шаровары, туфли на невысоком каблуке. Ее глаза — Наталкины серые глаза под четко обрисованными бровями — улыбались по-своему, чуть загадочно, будто ей известно и понятно было что-то такое, чего никогда уже не узнать и не понять ни Наталке, ни тем более мне.
Ей было чуть больше пятнадцати, она училась в девятом классе здешней одиннадцатилетки.
— А дальше?
Я почти не сомневался в ответе.
— В институт, — улыбнулась она.
— А точнее?
— В строительный.
Это было для нее так же ясно, как дважды два, и так же несомненно.
Мы вошли в хату. Здесь все было прежнее — даже запах, который я узнал бы и через полсотни лет. Пахло хлебом, парным молоком, духом вытопленной на рассвете печи и немного овчиной. Все та же медная резная лампада висела в углу под темноликой иконой, на которую давно уже никто не крестился. Все теми же домоткаными из суровья дорожками были покрыты скамьи под окнами. Все так же устойчиво подпирал некрашеный круглый столб черносмоленую потолочную балку — «сволок». Только выбеленные с голубизной могучие доски потолка прогнулись еще круче, дугой за осевшими в землю стенами да в углу вместо деревянных полатей, где я спал когда-то, стояла высоко застланная кровать с горкой ситцевых цветастых подушек.
И будто бы для того, чтобы еще раз напомнить мне, где я, лежали на выскобленном столе свежеиспеченные балабушки под чистой холстинкой.
Правда, не так пышно белели они теперь, год ведь был на пшеницу нещедрый, но все же это были балабушки тетки Ивги, обильные и высокие, не то что наш городской хлеб.
Пока мы с Василем умывались над цинковым корытом, хата наполнилась детьми. Они входили друг за дружкой, здороваясь, — тринадцатилетняя Таня, девятилетний Валерка и еще три девчушки помладше, быстроглазые и смешливые; я было затруднился в соображениях — откуда их столько, когда вбежала Лена, младшая дочь тетки Ивги, о которой я постыдно забыл. На это она, кажется, нисколько не обижалась — затормошила, звонко чмокнула в обе щеки и даже сказала, что я «ни чуточки» не изменился и уж она-то признала бы меня сразу, если б встретила. А я так и не мог вспомнить, какая же она была тогда. Что говорить, двадцать два года — не шутка.
Итак, в хате у тетки Ивги собралось шестеро внуков от двух дочерей. Василева Ирочка в Харькове была меньшенькая, а старшую внучку завтра, в самый праздник, выдавали замуж. Тут-то и была закавыка, которую имел в виду Василь, когда говорил, что нам необходимо поспеть в Броварки к полудню.
А поспеть необходимо было потому, что выдавали-то старшую внучку не в Броварках, а на Киевщине, в Иванковском районе, где старший сын тетки Ивги, прежде морской офицер, председательствовал в колхозе. Туда на свадьбу и спешили сестры с мужьями, а уехать, не повидавшись с нами, никак не могли.
Что ж, пришлось без длинных предисловий, усесться за стол, где было тесно расставленным теткой Ивгой мискам с куриным студнем, тушеной картошкой, ряженкой, солеными помидорами, квашеной капустой, граненым стопкам и бутылкам, заткнутым самодельными затычками из облущенных кукурузных початков.