Не могу описать или хотя бы просто перечислить все картины Пиросмани, которые увидел в его зале и в запасниках музея, — всех пекарей, князей и шарманщиков, горожан и крестьян, разбойников с лошадьми, актрис, духанщиков, рыбаков, бездетных миллионеров и бедных с детьми. Могу лишь сказать, что не ошибся, пойдя прежде всего сюда. Потому что Пиросмани — это нечто большее, чем один из художников Грузии. Для меня Пиросмани — это сам дух народа. Его жизнелюбие, его гостеприимство. Его юмор и лукавство. Его гордость, его беззаботность. Его суровость, его доброта. Его непосредственность, его любимые краски.
Вот тут-то, пожалуй, скрыт источник яркого света, встречающего вас на пороге зала Пиросмани в тбилисском музее.
Ну а как же с нездоровыми, на взгляд автора энциклопедической статьи, увлечениями загадочных «определенных кругов» творчеством Пиросмани? Должен сказать, что не обнаружил нигде вредоносных следов этих увлечений. Кажется, никто из грузинских живописцев (а здесь немало художников хороших и разных) и не пытался подражать Пиросмани; да это, по правде говоря, и немыслимо. Не так уж трудно повторить мастерство; но подделать самородную личность нельзя. Она, к счастью, неповторима. Можно лишь поучиться у Пиросмани главному — таланту всегда быть самим собой. Но это наука хоть и трудная, да не вредная ни для кого.
2
Дочь Александра Чавчавадзе овдовела, не пробыв замужем и года. Ей было меньше семнадцати, когда Пушкин встретил на пути в Арзрум арбу, везущую из Тегерана гроб. Нина похоронила мужа на горе Мтацминда, куда он любил подниматься, чтобы поглядеть на Тбилиси.
В камне высекли нишу, достаточную для двоих. На боковой плите бронзового надгробья Нина просила отчеканить: «Ум и дела твои бессмертны в памяти русской, но для чего пережила тебя любовь моя!» Прошло двадцать восемь одиноких лет, прежде чем в нише появилось второе надгробие с краткой надписью: «Нина Грибоедова. Родилась 4 ноября 1812 года. Скончалась 26 июля 1857 года».
Говорят, наш век не сентиментален: Признаю, но не радуюсь (ведь кроме чувствительности возможна еще и бесчувственность) и не стыжусь сказать, что стоял у могил Грибоедова и Нины, глубоко взволнованный увиденным. Кованая решетка была приоткрыта, на сухом каменном полу лежал, букетик белых и фиолетовых астр. По сторонам две полукруглые лестницы вели к Пантеону писателей и общественных деятелей Грузии.
Да, я не ошибся: слово «писатели» стоит первым на мраморной доске у входа. Хотя, собственно, входа в привычном смысле нет: есть крутой подъем, открытое место у подножия белой церкви, есть плющ, вьющийся по серому камню, темные кипарисы, тихий плеск родника и немного могил.
В изголовье одной из них поставлен брус полированного гранита, несущий на себе лишь одно глубоко врезанное слово: «Акакий».
— Видите ли, — пояснил мой спутник, — когда Церетели был очень молод, когда еще только начинал, он подписывался: «Князь Акакий Ростомович Церетели». Затем, когда в Грузии все уже знали на память «Сулико» и «Цицинателу», он стал писать короче: «Акакий Церетели». Ну, а потом… потом достаточно было одного этого слова. — И, помолчав, добавил с улыбкой: — А теперь, знаете, и наоборот бывает…
Мне трудно высказать чувства, испытанные в тот час у могилы Николоза Бараташвили, «грузинского Байрона», прожившего двадцать семь несчастливых лет. Он безответно любил сестру Нины Чавчавадзе, Екатерину. Он успел написать всего только одну поэму и тридцать шесть стихотворений. Одно из них — «Мерани» — недавно читал вслух мой друг, молодой кинорежиссер. Он читал по-грузински, слов я не понимал, но знал смысл, видел глаза друга. Ему было нелегко; кажется, стихи о крылатом коне помогали ему жить.
Место рядом с могилой Бараташвили долго оставалось незанятым. Недавно там похоронили Галактиона Табидзе. А рядом с Акакием покоится эпический певец Грузии, один из образованнейших ее сынов, поэт-пастух Важа Пшавела, ушедший когда-то в горы, чтобы пасти там овец и писать стихи. В головах у него — серый выветренный камень и молодое деревце, на земле могилы — немного похожих на низкорослый клевер растеньиц с горных пастбищ Пшавы.
Вообще здесь не пахнет официальным кладбищенским благолепием; все сделано с необыкновенной искренностью и простотой. Все проникнуто не почтением или почитанием, а сыновней любовью.
В 1907 году, когда провокаторы из охранки убили Илью Чавчавадзе, молодой скульптор Николадзе примчался из Парижа, где он тогда учился, чтобы изваять надгробье «отцу Грузии», ее великому писателю и просветителю. Подернутая прозеленью плита с фигурой скорбящей Родины прикрывает вырубленную в отвесной скале гробницу. А чуть поодаль на строгой гранитной призме стоит бронзовый бюст самого Николадзе; он умер в 1951 году.
Когда в Тбилиси собирались праздновать его шестидесятилетие, было решено назвать его именем улицу, где он жил тогда. Узнав стороной о решении, Николадзе пошел в горсовет. «Если вы действительно хотите сделать мне приятное, — сказал он, — то, пожалуйста, назовите улицу именем моего учителя». Так появилась первая (если не единственная) в мире улица Родена. А теперь есть и улица Николадзе — другая, где находилась его мастерская.
Среди пластических искусств Грузии я бы поставил скульптуру на первое место; мне кажется, в самом посредственном грузинском живописце дремлет хороший скульптор. Вероятно, так и должно быть в горной стране, где сама природа — скульптор и где камень — самый повседневный, подручный материал. Я нашел подтверждение этому и в северной Армении, родине каменотесов, резчиков и ваятелей.
Я видел в Грузии немало хороших скульптур — не только в музеях, но и на улицах, в парках, на площадях. Я видел здесь лучший, на мой взгляд, из памятников Маяковскому; он изваян скульптором Кордзахия в 1953 году.
Представьте себе ветер и фигуру поэта; он без шапки, руки в карманах плаща. Волосы отнесло назад и в сторону, одежду прижало к телу, ноги поставлены широко, упористо, — ветер… Вот и все, никакого пафоса, никакой нарочитой позы. Таким я и вижу его, таким хотел увидеть — не в известные по фотографиям и рассказам минуты публичных выступлений, когда надо было преодолевать природную мягкость и даже застенчивость — гвоздить кулаком воздух, зычно читать, глушить сволочной визг и поныне здравствующих присыпкиных, — а именно таким. Задумчивым и непреклонным, шагающим навстречу ветру с непокрытой головой.
На постаменте нет звучной надписи, да и нужна ли она? Однажды под вечер я остановился у небольшого сквера в верху спуска Элбакидзе в Тбилиси. Там на зернистом красном песке, под седыми кавказскими елями, сидел на низеньком постаменте бронзовый старик в длинной мантии и круглой шапочке, с лицом библейского пророка и струящейся бородой. Надписи на постаменте не было; я решил обратиться к первому встречному. Им оказался спешащий с работы человек с потертым портфелем — по всей видимости, не гуманитарий, не научный работник, скорее всего заводской снабженец. Остановясь, он улыбнулся и сказал: «Как же, это наш просветитель Орбелиани». И заспешил дальше.
А я вспомнил о романе-памфлете Сэмюэля Батлера «Иерихон», где нарисован фантастический город будущего; в городе том ежегодно устраивались своеобразные испытания памятникам. Там они тоже были без надписей, и если первый встречный не мог ответить толком, кому и за что, за какие заслуги поставлено, памятник немедля сносили.
С высоты Пантеона хорошо видно, как отроги Триадетского хребта обнимают Тбилиси. Их вытянутые руки почти смыкаются далеко на востоке. Город затянут утренней дымкой; сквозь нее, будто горные вершины, пробиваются островерхие купола. Кура взблескивает двойной излучиной там, где на верху крутой скалы стоит Метехи.
Люди любят красивые сказания; говорят, будто, именно стоя на той скале, царь Вахтанг Горгасали метким выстрелом из лука убил на лету фазана. Птица упала на другом берегу Куры в горячий источник, и это побудило Вахтанга основать здесь новую столицу, «тёплый город» («тбили» по-грузински — тепло). Хочется верить, что было именно так, хотя трезвые люди утверждают, что для основания столицы даже в те сказочно далекие времена требовались более веские соображения — скажем, удобство местоположения для обороны.