Мелкий сентябрьский дождь сеял снаружи, не видный глазу. Камни мостовых, кровянистый кирпич домов, черно-сизая черепица крыш — все влажно блестело. Опавшие листья покачивались в свинцовой воде канала. Старик стоял, привалясь грудью к перилам.
— Весной все кажется нежно-зеленым, — бормотал он, вглядываясь в медленно плывущие листья. — Все кажется нежно-зеленым, и этого достаточно весной…
Он проводил взглядом лимонно-желтый зубчатый лист. Еще два кленовых проплыли вслед — коричнево-бурый и медный с прозеленью. Затем плыли буковые — алые и темные, будто сгустки спекшейся крови, и снова кленовые — крупные и помельче, цвета ржавчины и старого золота. И еще какой-то вовсе необычный — винно-красный, горящий. За этим старик пошел. Он шел долго и терпеливо, стараясь не упустить лист из виду, но в конце концов упустил. Лист ушел в черноту под мостом и сгинул.
— Ну и ладно, — пробормотал старик. — Бог с тобой, плыви…
Он поежился. День клонился к вечеру. А может, вечер был не так уж близок, просто тучи нависли ниже. Они тоже уплывали куда-то, чуть не цепляясь за флюгера церквей. Все уплывало, сочась холодной влагой.
Грубое сукно плаща набухло и отяжелело. Плечи и спина у старика стыли, он пошевелил на ходу лопатками. Уже виден был порт — гуща коричневых мачт в сером небе и мутно-зеленая полоса воды. Море вдали слабо дымилось. Пахло мокрыми рогожными кулями и рыбой. На кораблях зажигали фонари. Вывеска портового кабака скрипела под ветром.
Старик постоял у входа, вошел. Внутри было шумно. За ближним столом играли в кости. Портовая девка в расшнурованном лифе повизгивала, сидя на коленях у шкипера-англичанина. Нищий с опухшим лицом пиликал на скрипке.
Старик нашел место, сел.
— Глинтвейну, — сказал он кабатчику, — Погорячее.
Кабатчик принес. Старик выпил залпом полкружки, обжигаясь. Глинтвейн вкусно пахнул корицей, он вливался сразу в жилы, минуя желудок. Сперва горячее растеклось книзу, к ногам, а затем стало подниматься и кверху, и старик отхлебнул еще, чтобы скорее поднялось.
— Туловище мое согрелось, — сказал он себе погодя, — а голова все никак… Эй! — крикнул он. — Тащи еще кружку!
Краснорожий подошел и сказал:
— Деньги.
— Что? — переспросил старик.
— Деньги, — повторил кабатчик, как глухому. Он наклонился. — Деньги-то есть у тебя?
— Ах ты, скотина… — пробормотал старик. Откинув полу плаща, он достал плешивый бархатный кошелек. Расслабив завязку, просунул внутрь два пальца и выудил монету.
— Это все? — спросил краснорожий.
— Тебе мало?
— Хватило бы тебе… — усмехнулся кабатчик.
— Не хватит, добавим, — произнес третий голос. Старик вскинул глаза. Белозубый матрос в расстегнутой куртке, с курчавой смуглой грудью глядел на него, улыбаясь.
— Пей, отец, — сказал он, — денег хватит.
— Вот, — сказал старик, — видишь? На свете полно добрых людей. Полным-полно на свете добрых людей, готовых поднести ближнему стаканчик, это я давно заметил. Насчет хлеба или мяса не очень-то спешат, а стаканчик — пожалуйста. Стаканчик всегда найдется.
— Ты голоден? — спросил матрос.
— Нет, — ответил старик. — Я сыт.
— Ты, отец, не стесняйся, — сказал матрос. — Гляди…
Он достал из кармана и ссыпал на стол горсть монет.
— Ого! — улыбнулся старик.
Монеты были разные — флорины, рупии, драхмы, кроны, шиллинги… Были даже бронзовые китайские с прямоугольной дыркой. Поглядев на монеты, старик сказал:
— Ты, верно, вдоволь пошатался по свету, сынок.
— Пришлось, будь оно четырежды счастливо, — проговорил матрос. — Пошатался…
Он достал из кармана трубку, кисет. Краснорожий принес еще кружку глинтвейна и кувшин вина для матроса.
— Мяса принеси, — сказал тот.
— Какого? — кабатчик бегло взглянул на монеты. — Есть фазаны, индейка, телячий окорок…
— Павлина тащи… — сказал старик. — С хвостом, чтоб как живой.
Он показал, какой должен быть хвост — округлый, веером.
— Ты-то, видно, одних павлинов и жрал всю жизнь, — пробормотал краснорожий, не глядя на старика. — На одних павлинах с хвостами воспитался.
— Ладно, — сказал матрос, — тащи индейку… Ты, отец, и вправду павлина ел? — спросил он, когда краснорожий ушел.
— Приходилось, — усмехнулся старик.
— Вкусно?
— Пожалуй, да.
— Ну, а хвост зачем же?
— Шут его знает, — старик пожал плечами. — Чему не порадуешься в молодости… — Он отпил из кружки. — Ты в Индии бывал? — спросил он, поглядев на матроса. Тот кивнул. — Там небо желтое?
— Желтое? — переспросил матрос.
— Небо в Индии должно быть светлее меди, — пробормотал старик, — а море — густо-лазоревое, как горячая константинопольская эмаль. Листья на деревьях там золотые и винно-красные, а люди — цвета старой бронзы, верно ведь?
— Да, люди там темнокожие, — подтвердил матрос.
— И нигде-то я не был, — вздохнул старик. — Ни в Индии, ни в Константинополе, ни в Исфахане. Даже в Англии — рукой подать — и то не побывал. А ты должен быть счастлив. Ты много видел.
— Еще бы, — усмехнулся матрос.
— Видеть, — проговорил старик, — вот истинное счастье. Быть зевакой. Давать пищу глазам. Кормить их. Просто так — глазеть и все… Ну-ка, посмотри!
Какой-то долговязый пил вино за дальним столом, запрокинутый бокал вдруг вспыхнул в дымной мгле янтарным чистым огнем, уловив и несказанно усилив на миг желтый свет лампы.
— Видел? — жадно спросил старик.
— Что?
— Да нет, ничего… — Он махнул рукой.
— Поешь, отец, мяса, — ласково сказал матрос. — Пожуй немного. А то все пьешь да пьешь, оно в голову и шибает.
— Вот то-то же… — пробормотал старик. — Послушай, сынок, — обратился он погодя к матросу, — никогда не берись объяснять слепому, как выглядит солнце. Или же толковать глухому о пении райских птиц. Тебя возненавидят.
— Съешь, отец, мяса кусочек, — ласково повторил матрос. — Индейка, она ведь мягкая, разжуешь. Съешь, да и пойдем отсюда. Дом твой далеко?
Он привел старика на Розенграхт.
— Здесь? — спросил он.
— Да вроде бы здесь.
Они поднялись по скрипучей лестнице. Корнелия стояла в дверях, прикрыв пламя свечи ладонью.
— Ты, отец? — Она вгляделась. — А это кто?
— Это мой друг, — с достоинством ответил старик. Корнелия вздохнула.
— Там тебя дожидаются, — сказала она.
— Кто? — удивился старик.
— Итальянец какой-то, с ним де Воос, комиссионер, помнишь?
— Нет, не помню, — сказал старик и взял матроса за локоть. — Что ж, пойдем.
Итальянец поднялся, когда они вошли, поднялся и де Воос.
— Мингер ван Рейн, — сказал он, почтительно изогнувшись, — позвольте представить вас их высочеству синьору Козимо де Медичи, князю Тосканы.
Итальянец церемонно отвел в сторону руку со шляпой. Старик распрямился. Плечи его вдруг стали будто вдвое шире. Он неторопливо снял шапку, обнажив лохматую сивую голову.
— Мой друг, — повел он шапкой в сторону матроса. И помолчал. — Что привело ко мне почтенных господ?
— Синьор де Воос, — начал певучей латынью итальянец, — прошу вас передать синьору ван Рейну, что люди достойные рекомендовали его как истинного ценителя прекрасного и знатока искусства, едва ли не величайшего в этом великом и славном городе…
Старик слушал стоя. Он прятал под усами улыбку. «Пусть эта крыса переведет, — думал он, — пусть и матрос услышит».
— И вот, — продолжал итальянец, — я осмеливаюсь просить синьора ван Рейна оказать мне помощь и подкрепить мои скудные познания. Я прибыл сюда, чтобы пополнить свою коллекцию; мы много наслышаны о богатстве, о неоценимых сокровищах вашего города, но… — итальянец тонко улыбнулся, — в каждой стране свои нравы. Распродажи здешние, право, необычны. Здесь торгуют картинами вперемежку с сельдью, и я, признаться, боюсь пуститься в этот странный водоворот без надежного лоцмана… — Он умолк и поклонился, сдержанно улыбаясь.
— Ах, вот оно что… — протяжно проговорил старик. Его латынь была твердой, без напева. — Понимаю. Ну что ж… Я помогу вам, пожалуй…