И он сам открыл и сам закрыл за собою дверь.
…По дороге домой, хоть и не с чем было ему, завернул в пивнушку. И увидел там напарника своего Ваську. Тот был уже готов. Авсяник подсел к нему.
— Нет у тебя? — кивком головы показал под стол.
— Яко наг, яко благ, яко нет ничего… — Васька в подобных случаях любил щегольнуть эрудицией.
— А рублевка есть?
Васька стал обшаривать себя так старательно, словно собирался пройти через проходную монетного двора.
— Для друга, — протянул он, извлекая откуда-то из кармана скомканную бумажку.
Сто́ящего внимания ничего уже не было. Только «чернила». Авсяник попросил стакан. Внутри у него все горело — душа, сердце. От обиды на нее (выбрала себе артиста, а детям?!), от злости на самого себя (правильно тебе, лаптю такому, от ворот поворот дали), от несправедливости, что встречается на каждом шагу: один вон какой гладкий, и гульнуть, наверное, есть на что, а вот у него…
Авсянику позарез требовалось залить, погасить этот пожар. Он пил эти «чернила» и сгорал от желания рассказать, пожаловаться Ваське-другу и на обиду свою, и на несправедливость жизни…
— Артистка? Кого нашел? Дурень… — Васька не дал ему излить до конца душу. — Б-баб ему мало, так он артистку. Дурень! Вот я…
— Что ты? Что ты понимаешь? — замахнулся пустым стаканом Авсяник. — Так она же… Ты соображаешь что-нибудь? Она такая…
— Такая… И-и-ик… — икал и помирал от смеха Васька. — Такая… Знаем мы таких! Дурень ты, Володька…
— Дурень… Кто дурень? — Авсяник больше уже не мог изливать свою душу Ваське.
Он встал из-за столика и, пошатываясь (не от вина — от обиды, от горя), медленно побрел к выходу. Домой он добирался долго. Часто останавливался, что-то говорил сам себе, опершись о забор, махал рукой и шел дальше. И всю дорогу честил Ваську:
— Дурень… Кто дурень?..
1968
ГРЕХ
Было неспокойное ночное дежурство, а потом такой же тяжелый день. Домой она возвращалась опустошенная. С одним-единственным желанием — поскорее прийти и лечь. Знала, что дома никого нет. И это тоже было хорошо. Хорошо и то, что пошла дорогой хоть и кружной, зато безлюдной. Не будет этих бесконечных встреч: «Добрый день, доктор». — «Как наши дела?» — «Отлично. Мы с мужем только что из Гагр. Пляж, море…» — «Ну-ка, посмотрите на меня. Гагра!» Большинство ее пациентов вели себя безрассудно. У одной анемия, а тащится куда-то в пекло, лишь бы загореть («Руки и ноги что… Вся… Вся такая…»). Другого на каждом шагу подстерегает инсульт, а он свое: сальце ему подай, а что выпить, он и сам сообразит… У третьего язва, а носится по командировкам, словно на нем одном свет клином сошелся. Сумасшедшие!
Погоди, а ты-то сама? Пошла этой дорогой, чтобы не думать, не волноваться, побыть в одиночестве.
В стороне от центральной аллеи, в тени склонившейся ивы должна быть скамейка. Можно посидеть. Если только не опередили влюбленные. Кто-кто, а они наперечет знают, где обрести приют, избежать назойливой толчеи, чужих любопытных глаз… «Простите, пожалуйста…» Нет, нет, она не хочет никому мешать. С другой стороны куста, оказывается, «прописалась» еще скамеечка — два дня назад ее не было. Позиция — спиной к центральной аллее и ко всему свету, — что и говорить, выгодная.
Валентина Михайловна встала и пошла дальше.
Вот так оно и бывает: молодое занимай свое место, а старое уступай! Старое… А давно ли, кажется, были и у тебя такие же скамейки в тени, так же сидела спиной ко всему свету…
На небольшой полянке в парке ей попались давние знакомцы — гипсовые мальчик и девочка в пионерских галстуках. Мальчик, старший братишка, читал книжку, девочка, младшая сестренка, прилежно его слушала. Они читали эту книжку еще с тех времен, когда ее собственные дети ходили в детский сад и гуляли здесь, в парке, стайками, вместе с воспитательницами. Эти мальчик и девочка из гипса как были, так и остались примерными детьми. А что сталось с теми смешными пестрыми стайками? Что сталось с ее собственными детьми?
…Пятый этаж еще на добрый старый лад построенного дома. Лифта нет. Приходится утешаться тем, что этаж все-таки пятый, а не шестой. Мог же быть и шестой… У дверей, как обычно, перевела дух и полезла в сумку за ключом. Но замок щелкнул изнутри и дверь отворилась. Анюта была еще дома, но вроде уже и не была: сумка, перчатки, зонтик — все это в руках.
— Салют!
— Ты не на занятиях? — удивилась мать.
— Первые часы у нас философия.
— Ну и что?
— А чего мне там делать?
— Как это?
— У нас никто не ходит. Мы бастуем. Против серости объективной действительности.
— Тоже, философы нашлись! А если из-за этой самой «серости» да из института! Тогда что?
— Мамуля!
— Так и будем дискутировать на пороге?
Она вошла в комнату, дочка тоже вернулась.
— Ну, что еще? — Прислонившись к стене, Валентина Михайловна скинула туфли и искала в полутьме тапочки. Дочь помогла ей снять плащ.
— Арик звонил.
— Это, конечно, событие.
— Будет встречать, проводит из института домой.
— Подвиг!
— И в двадцать четыре ноль-ноль ты сможешь уже прижать к груди свою блудную дочь. Мама, а блудных дочерей знала история или только сынов?
— Не беспокойся, знала. И самое главное — они не перевелись.
— Мамуля, ты же у меня — мамуля! — И чмок где-то за ухом. — Поцелуй и ты! Сюда, сюда! А то помадой вымажешь.
— Отстань. Еле на ногах держусь.
— Что, все твои доходяги?
— Анна!
— Не Анна.
— Для меня — Анна. И еще: мне эта твоя дурость…
— Мамулечка, что, в самом деле очень плохо?
Они сидели на кухне. Валентина Михайловна, чтобы переключиться, успокоиться, заходила прежде всего сюда. «Мой кабинет…» Потом уже шла в комнату.
— Как этот твой… подпольщик?
— Плох. Мой подпольщик плох.
— Он ведь уже старый. Сколько ему?
— Разве это старый? Шестьдесят всего.
— Шестьдесят?! Ну-у…
Мать промолчала.
— А поэт?
— Поэт — ничего. На будущей неделе выпишу.
— Жаль! Он же посвящает тебе стихи.
— Анна!
— Ну, а… персональный пенсионер, который уничтожил мрак и осветил нам солнцем путь в будущее?
— Ты сегодня шальная, Анна… — Мать пыталась, но не могла противиться настроению дочери. Все они, дома, знали о каждом ее больном, знали диагнозы, характеры, даже чудачества. Так уж было заведено — рассказывали друг другу все, что у кого за душой.
— Мамулечка, ну, скажи, скажи: он останется у вас до весны или согласится еще и на все лето? — Дочка знала свою мать не хуже, чем та своих пациентов. Знала, как поднять ее настроение.
— Так не хочет же домой, — постепенно сдавалась Валентина Михайловна.
— Вот где никаких противоречий.
— Шалопутка! — Мать встала, чтобы пойти вымыть руки, переодеться. — От малыша ничего не было? — Она остановилась в дверях ванной.
— Давно не было! — возмутилась дочь. — Вчера же было. Просто противно: как девчонка, каждый день пишет письма… Солдат, называется…
— Ну, ты не писала бы.
— И не подумала бы. О чем бы я стала писать каждый день?
— Ну вот в этом вся ты, какая есть, — сквозь шум и плеск воды отозвалась мать.
— Подумаешь! Конечно, какая есть, такая и есть, не как твой любимчик!
— Дима не приходил?
— Как же! Примчались с Алькой, как сумасшедшие. «Мы уже строимся». А строительство — всего-навсего привезли на площадку экскаватор. Хорошо, если через полгода начнут котлован рыть…
— Привезли экскаватор? Прекрасно! — Валентина Михайловна вышла из ванной освеженная, болтовня дочери и холодная вода вернули ей равновесие. — Это же чудно! Год, ну, от силы полтора — и переедут.
— Пускай переедут! Пускай переедут! — прихорашиваясь перед зеркалом, напевала Анюта.
— Отец обрадуется!
Валентина Михайловна переоделась. Надела, как обычно, брюки и свитер. Так было удобнее вертеться в домашнем колесе, возиться на кухне.