Литмир - Электронная Библиотека
A
A

И Ганька не вырывается.

Она не решается поднять глаза: это слово, которое лейтенант с такой нежностью произнес сегодня, оно что — правда?

— Мне надо идти, Вадик, — тихо говорит Ганька, не в силах высвободиться из его рук.

— Еще только одну минуту. — И лейтенант целует Ганьку.

А потом они вспоминают про начальника штаба, и Ганька со всех ног, стрелой мчится выполнять приказ.

— Осторожно, товарищ писарь строевой части, берегите нос! — вдогонку кричит лейтенант.

Он и сам охотно бы побежал взапуски с нею. Но нельзя. Звание и форма обязывают к серьезности. Ганька не оглядывается. Только машет рукой. Даже подумать страшно, что будет, если начальник штаба узнает!

Что тогда будет?

1966

ТЫ ПОШЕЛ НАВСТРЕЧУ ВОЙНЕ

Памяти Ивана Ефимовича Лозовского

…А я все надеюсь, что может случиться чудо. Все чего-то жду. А вдруг… А вдруг… Находятся же и теперь, спустя несколько десятков лет, те, кто остался в живых.

А ты? Ты не пропал без вести. Ты не был ранен. Ты был убит.

Похоронную, что когда-то в одну минуту перечеркнула, перекроила всю жизнь, я прочла только через двадцать лет. На бумажке этой рукой штабного писаря было выведено: «Погиб смертью храбрых. Восемнадцатого февраля тысяча девятьсот сорок второго года. Под городом Чудовом».

За двадцать лет, что она пролежала за божницей в избе твоего отца, — здесь хранилась когда-то родословная всей семьи, сюда прятали метрики, здесь лежала до поры и твоя… за двадцать лет эта жестокая бумажка пожелтела, истерлась. Не стерлись только два беспощадных слова: «Был убит…» Эти слова очень скоро свели в могилу твою мать. Рано согнули спину отца, словно суховеем высушили старые глаза.

…Был убит восемнадцатого февраля. В мороз, а может, вьюга мела… Может, бежал впереди роты с винтовкой наперевес и так и споткнулся, так и упал, не понимая, почему это снег стал вдруг таким горячим. Может, так и лежал на этом горячем снегу, широко раскинув руки, пока не пришли за тобой уже поздно вечером, после боя.

— Эх, товарищ старший лейтенант… Товарищ ротный…

Некому было горевать: мало кто остался из тех, кто в то раннее утро еще числился в твоей роте. Не было времени горевать, надо было спешить, чтобы не оставить врагу, за ночь похоронить всех погибших. И тебя тоже…

Я держу в руках эту самую бумажку, перечитываю раз, другой, третий… «Погиб». Погиб. Я уже не плачу. Не плачу потому, что у меня нет слез, как нет уже и недавних еще сомнений и надежд: «А вдруг… А вдруг…»

Я не плачу, я только пытаюсь припомнить. Припомнить: а где же я сама была в тот день, когда ты внезапно споткнулся на том горячем снегу? Что делала я в тот час, когда ты последний раз ловил затуманенным взором набежавшую тучку на низком февральском небе и звал на помощь? Может, и меня в ту минуту ты тоже звал…

А я ничего этого не знала. Не чувствовала. Я была так далеко от тебя. Была там, куда не долетала ни одна вражеская пуля. Где люди не слышали грохота орудий. Где ночью можно было спать, не боясь, что разбудит воздушная тревога.

И ты прости меня за это.

Я не помню, что делала в тот день. Да, наверное, ничего особенного, все то же, что делала ежедневно.

Мыла в палатах пол. Стелила постели. Кормила раненых. Наверное, шутила с ними, смеялась.

И за это прости меня.

Хорошо знаю только одно: что в тот день на людях не произносила твоего имени, не рассказывала, какой ты был у меня. И ты бы не обиделся на меня за это. Твое имя без конца повторяло, с тобой без конца говорило и звало тебя в тот день, как и каждый день, как и всегда, мое сердце. Если б ты мог услышать это. Ты не остался бы на снегу там, под городом Чудовом. Ты поднялся бы, пришел. Как пришел под вечер в мае, за месяц до войны.

…Правда, не пришел, а приехал. Из другого города, почти с другого края земли. Не предупредив, не написав, а так… свалился как снег на голову.

И как мы встретились с тобой, в нашем интернатском коридоре.

— Ганька, тебя ждут…

Любопытный нос Надьки Бохан просунулся в дверь нашей комнаты и тут же исчез. Ну конечно, разве можно без нее обойтись?!

Я стремглав мчусь в коридор, лечу к дверям нашей комендантши Лампицкой — там обычно ждут нас все неожиданные встречи.

— Добрый день…

Ты такой возмужавший, загорелый, в новенькой, с иголочки, форме и фуражке, даже глаза заломило, — курсант, выпускник пехотного училища.

И я по плечо тебе, щуплая, вконец растерявшаяся девчонка.

— Добрый день…

Словно и не было той двухлетней переписки — что ни день, то письмо.

…Не знаю, что было бы, если б не мои девчата, подружки. Вряд ли рискнула бы пригласить тебя в комнату. Стыдно ведь — жених приехал.

…Как далеко осталась та встреча в нашем интернатском коридоре. А сдается, будто она вчера была. Сколько песен мы перепели в тот вечер. Сколько смеху высмеяли. И с чего бы, кажется? Да ни с чего. Просто так. Мы все были молоды, беспечны, влюблены. Счастливы беззаботным счастьем молодости.

А какая полная луна светила нам в тот вечер! Она светила и в следующий вечер, завтра, но тогда она была нам уже совсем ни к чему… Завтра мы сидели с тобой на чужом крыльце на сонной Задруцкой улице, и свидетели были нам не нужны. И только случайная тучка помогла тебе, помогла нам. Она заслонила мешавшую луну, и ты сказал мне… Впервые за два года сказал, хоть писем переписали, хоть бумаги извели мы вагон.

Днем бродили по днепровским кручам. Потом катались на лодке. А потом обедали в нашем городском ресторане: уплетали винегрет — коронное наше блюдо, ели гуляш и даже выпили на двоих стакан красного вина. И все это на глазах у наших ребят, моих однокурсников.

На третий день ты уехал в свой город дослуживать свою службу, доучиваться на своих курсах. А я осталась — тоже доучиваться — в моем милом зеленом городке, утопавшем по колено в белом теплом песке между двух быстрых речек. Я осталась, но со мной словно что-то случилось. Куда-то делась недавняя хохотушка, которой стоило палец показать, чтобы рассмешить до слез. Появилось какое-то удивительное, незнакомое чувство ответственности — перед собой и перед тобой. Ты сказал, что хочешь, чтобы мы всегда были вместе. И я ответила, что тоже хочу, чтобы мы всегда были вместе. Вот почему, когда ты уехал, я сразу вдруг как-то посерьезнела, повзрослела. А девчата говорили (удивлялись, наверное), что и поумнела.

Потом от тебя пришло письмо. Больше даже, чем я, ждали этого письма девчонки из нашей комнаты. Напишет, — значит, не зря приезжал. А не придет письмо, так… (Глупые, откуда им было знать? Ведь нам с тобой было так хорошо!) И письмо пришло аж на двенадцати страницах. Помню, в тот день девчонки на всех моих конспектах тотчас зачеркнули мою фамилию и четко, крупно вывели твою.

И мне это было приятно. Было такое чувство, словно та фамилия, собственная, уже словно не моя, словно отбыла она свой срок и я легко могу от нее отказаться…

После того письма девчата вечерами придумывали (как им этого хотелось) нашу с тобой будущую жизнь. Я всячески отбивалась, делала вид, что сержусь, злюсь, но это плохо удавалось: не умела я ни притворяться, ни лгать. Да и как обманешь, если рот у тебя до ушей, если на лице твоем, как на чистом листе бумаги, начертано: «Девчонки, говорите все, что вам угодно, только, ради бога, говорите о нем».

И если бы ты только знал, сколько о тебе, о нас с тобой было переговорено тогда, в нашей седьмой комнате на улице Смидовича.

Тебя девчонки почему-то только хвалили. Ты и такой, мол, ты и этакий. Зато меня… Зато мне доставалось страшно.

И чулки я штопать как следует не умею, о твоих носках пеклись заранее. И суп варить не научилась.

А где мне было учиться, живя у чужих людей. Есть этот суп — и то не всегда выпадало. И по плечо я тебе, — будто виновата в том, будто самой не хотелось подрасти.

Но я ничего этого не боялась: знала, верила…

9
{"b":"823313","o":1}