Последняя твоя открытка пришла двадцать второго июня. В этот день с утра наш курс сдавал первый государственный экзамен. А к вечеру всех уже послали рыть окопы.
В тот последний предвоенный год любимая наша песня была: «В далекий край товарищ улетает…» Мы пели ее легко, не вдумываясь особо в смысл слов.
…Родные ветры вслед за ним летят.
Любимый город в синей дымке тает,
Знакомый дом, зеленый сад и нежный взгляд.
Чуть переиначенными словами этой песни начиналась и твоя открытка:
«В далекий край, подруга, улетаю…
Только не полетят вслед за мной ветры, только неизвестно, где он будет и какой город… А про „нежный взгляд“ и думать нечего. Может так случиться, что от меня не скоро придет письмо. Ты тогда не жди, а пиши нашим домой, на имя моей сестры Лины. Пиши раз, и другой, и третий…»
Значит, ты знал?
Мне не пришлось ответить тебе. У меня не было твоего адреса.
Мне не довелось написать Лине — двадцать шестого июня по твоей деревне уже шагали немцы. А сама я через неделю после той последней открытки шла уже в толпе беженцев к Речице. Следом за мной, не отступая ни на шаг, шла война.
…Сколько лет пролегло с того зимнего дня, когда ты споткнулся на горячем снегу под городом Чудовом и не услышал, как звало тебя мое сердце.
На виски мои уже лег иней. И дети мои давно выросли. Но я, как и все мои подруги, обворованные войной, все еще вижу в снах свою юность…
1962
ХОЛОДНАЯ ГОРА
Пока формировался состав, вагон, где ехала Наталья Алексеевна, отцепили и загнали в тупик на шесть часов. Можно было проспать это время, можно было сбегать и посмотреть новый фильм, — Наталья же Алексеевна, охваченная предчувствием встречи с городом, с которым она рассталась пятнадцать лет назад, пошла отыскивать адресное бюро. Решение это возникло неожиданно и встревожило ее. В городе еще жили люди, дорогие по воспоминаниям. Кого-то из них больше любила она, кто-то любил ее. Пятнадцать лет, которые легли между тем днем, когда она уезжала из этого города, и днем, когда снова ступила на его землю, сделали свое дело. И вдруг нынче все ожило, вспыхнуло с новой силой и заставило, как и некогда, забиться сердце.
Она заполнила и протянула в окошко синий листок. Ответ должен быть через полчаса. Обошла всю привокзальную площадь и не узнала ее. Тогда, в октябре сорок третьего, когда их запасной полк в эшелонах прибыл под бомбежкой в этот город (только что отсюда выбили немцев), здесь не было ни привокзальной площади, ни самого вокзала. Стоял серый длинный барак, битком набитый военными и такими же серыми, усталыми людьми, большей частью женщинами с узлами и детьми.
Улица, что вела от вокзала в город, поразила ее и в то время. Она была уже прибранная, подметенная. В диковинных застекленных киосках сидели усатые дядьки и тетки — торговали.
Продавали колбасу, ветчину, сахар, мягкие как пух белые булки и баранки и даже мороженое и пирожные. Одно пирожное стоило пятьдесят рублей. За мороженое требовали тридцатку.
Офицеров с семьями и женщин, служивших в полку, распределили по квартирам на этой же привокзальной улице. Наталье Алексеевне, а тогда еще просто Наташе, выпало жилье вместе с семьей комбата Чаплыгина. Так же, как от пирожных и мороженого, она не могла прийти в себя и от белейших, накрахмаленных — казалось, прямо скрипели — хозяйских простынь и наволочек, от пуховых перин, фарфоровых чашечек и тарелок, к которым после полуторагодового «сервиса» в землянках страшно было притронуться.
Вспомнилось, как льстиво мельтешила перед комбатом и его женой (а заодно и Наташей) их вертлявая хозяйка, почему-то все старалась сплавить подальше от их глаз свою уже взрослую хорошенькую дочку Юлечку. Трудно было представить, что эта скорее барышня, чем довоенная комсомолка повидала войну. Так старательно были завиты и уложены ее модные при немцах локоны-сосиски. Похоже было, что мать опасалась и за себя, и за дочку. — сыпала угодливо без конца: «Товарищи командиры, что бы вам еще…» Правда, иной раз прорывалось у нее «пан офицер», и тогда она становилась белой как мел и еще больше лезла из кожи вон.
— Фашистские шкуры, противно, что согласился жить здесь, — сказал про хозяйку и ее дочь комбат.
Через неделю передислокация была закончена. Запасной полк разместился в довоенных казармах на Холодной горе. От перин и накрахмаленного белья переехал туда же комбат с семьей. Вслед за ними перебралась и Наташа.
…Наталья Алексеевна обошла привокзальную площадь, еще раз прочитала все вывески, заглянула во все киоски, накупила, хоть и не собиралась, всякой всячины — мелочей — и все время поглядывала на часы, но положенным тридцати минутам конца не видно было.
Она присела на скамейку под густым каштаном и мысленно представила себе встречу с Иваном Степановичем. Как она приедет на Холодную гору, как отыщет его улицу, постучит в калитку.
У Марии Игнатьевны был тогда свой домик с садом, и вряд ли захотела она переселяться в какое-нибудь каменное здание. Иван Степанович до войны, еще до армии, был, кажется, не то лесничим, не то садоводом.
И как на ее стук вдруг выйдет он сам. У него, наверно, седая голова, на висках седина была тогда уже. А глаза, конечно, такие же голубые и добрые. И морщинки вокруг глаз. И в руках не иначе как лопата или садовые ножницы. Сегодня как раз воскресенье, погожий день, и он возится в саду. Воротник у рубашки расстегнут. Он и гимнастерку при каждом удобном случае расстегивал. А позади него мальчик или девочка (его сын или дочка), недоуменно глядящие на незнакомую женщину… А она посмотрит на него с усмешкой, которую он уже давно забыл, помедлит — узнает или нет?
Потом, заслышав голос у калитки, оторвется от своих домашних дел, заспешит на веранду Мария Игнатьевна, располневшая (и тогда была не худенькой) и тоже с сединой в светлых, стянутых на затылке узлом волосах. Хоть и постарела, а все еще, наверное, хороша. Может, Мария Игнатьевна и не забыла, конечно, не забыла, но поскольку все это было давным-давно, по праву старшей и все понимающей пригласит ее в дом, будет угощать и вспоминать минувшее. И наверное, еще и еще раз порадуется, как все тогда получилось удачно.
А потом, обо всем переговорив, все и всех припомнив, все поглядев (ей обязательно покажут и дом и сад), она попрощается с ними, с их уютным, спокойным счастьем. И тогда Иван Степанович пойдет провожать ее. Мария Игнатьевна женщина разумная, ей теперь опасаться нечего, да и времени на провожанье нет. Дел полно. И она останется дома.
…Вряд ли есть где еще на свете такие уютные, все в зеленой траве-мураве, улочки, как на Холодной горе. Они пойдут по ним к той, такой же зеленой — вся в садах и траве — улочке, где пятнадцать лет назад она жила у старенькой доброй Надежды Даниловны. Остановятся перед низенькой калиткой, постоят, подумают: зайти или не зайти? Давно нет уже самой Надежды Даниловны. В тяжкие, голодные годы продала она дом и переехала в Ташкент, к сестре. Да не прижилась в том далеком хлебном городе. Через год умерла. Теперь в ее доме чужие люди. И все же, если заглянуть через калитку, можно увидеть то самое высокое крыльцо. И они с Иваном Степановичем осторожно заглянут за калитку. Потом обойдут дом с другой стороны — он стоит на углу.
— Ты помнишь, как пятнадцать лет назад некий старший лейтенант, влюбленный до потери сознания, поцеловал на этом крыльце дикую козу? — тихо спросит Иван Степанович.
— Почему дикую козу? Какую дикую козу? — удивится Наталья Алексеевна, вспоминая вдруг смутно что-то очень знакомое.
— Почему? Потому что…
— Господи! Ну конечно же дикая коза! Глупая дикая коза… Если б только вы знали, какая была она глупая, та дикая коза…
— И тот старший лейтенант тоже не умнее был…