— Почему?
— Потому, что должен был настоять на своем. Должен был сказать: «Не пущу. Не поедешь — и все тут!» А он… — Иван Степанович вытащит сигарету и чиркнет спичкой.
— Если бы он сказал это тогда, если бы сказал… — шепчет Наталья Алексеевна.
Они долго идут молча.
— Ну, скажи же мне наконец, ты счастлива? — Иван Степанович останавливается и берет ее за руку.
Она не отвечает.
— Ты мне ни разу не написала.
— Не о чем было писать, милый мой Иван Степанович.
— Ну вот и «милый». Сейчас говоришь «милый». А тогда…
А тогда… Тогда и вправду, если говорить прямо, она хотела, чтобы он женился на Марии Игнатьевне, хотя знала, отлично знала, что любит он не Марию Игнатьевну, а ее. И сама она любила другого, который тоже любил другую, не ее… Тогда она дождаться не могла, когда уедет из этого города. Тогда ее ждал институт, тогда она рвалась к себе, в свои только что освобожденные родные места. Тогда ей казалось, что впереди у нее не одна, а сто жизней. А он — он был человеком, у которого все позади. Так ей казалось. Старше на одиннадцать лет. У него была жена, от которой он ушел. Другая на ее месте посочувствовала бы ему. После ранения, вернувшись из госпиталя домой, он узнал, что жена его близка с другим человеком. Он не то что не смог простить, не то чтобы решил отомстить, — он просто не мог иначе. Не мог остаться с ней, хоть она и просила его вернуться. Потому что не всякий, даже голодный, человек может доесть с чужой тарелки. Потом Наталья Алексеевна с горечью вспоминала, какой бессердечной она была. Его судьба, его жизнь не трогали, не интересовали ее. Ему же, наверное, не так просто было встретить и полюбить другую. И он любил, ничего от нее не требуя. Веселись себе на здоровье в свои восемнадцать. Только не будь осой. Будь хоть чуточку добрее и не думай, что если человеку двадцать девять, то это все равно что сто. И замуж тебя выходить никто не принуждает (не смейся хоть в глаза). Взрослей, приглядись, привыкни — и поймешь, как все будет хорошо. Кончится война — и ты будешь учиться дальше… И будет у тебя опора и помощь.
— Не надо мне ничьей опоры и ничьей помощи. Я сама!
— «Я сама». Так упрямы только дети и дикие козы.
— Ну и пусть себе дикая коза.
— Все равно я люблю тебя.
— А мне-то что?..
Нет, она не любила. Тогда не любила.
— Ответь же мне: ты счастлива?
— Лучше про себя расскажите, Иван Степанович.
— Я — что же… У меня как будто все ничего. Мария Игнатьевна моя человек чудесный. Дети… Валерик тоже хлопец неплохой, летчиком мечтает стать… Наталка вот у нас с перцем (жаль, не повидала ее, у мамы моей в деревне гостит). Между прочим, характером в тебя. Ты была такой же дикой козой. — Чувствуется, что дочка его любимица. — И Наталка — учти! — добавляет он.
— Спасибо, — коротко говорит Наталья Алексеевна.
— А Мария Игнатьевна долго не могла простить, что имя твое дочке дал.
— И сегодня рассердится?
— Сегодня? Нет, сегодня не рассердится. Чего уж… Не за что сердиться.
— Это верно. Не за что.
Так они шли, разговаривали, вспоминали. И каждый из них думал о том, а как было бы, если бы тогда, пятнадцать лег назад, все сложилось иначе.
Добрели до площади, окруженной высокими домами. Наталья Алексеевна остановилась.
— Погодите. Здесь же был выгон. В сорок третьем и сорок четвертом!
— Был. И я не раз провожал тебя, чтобы не боялась.
— Это тут, на этом выгоне, мальчишки пасли коз со всей Холодной горы. И не давали мне проходу. Помните этих негодников?
— Удивительно, но помню. Помню, как плакала ты от них не раз.
— А как я пошла на них в наступление, и какие шелковые они стали потом…
Она вспомнила этих пастушков с Холодной горы, и глаза ее засияли. Какие были золотые ребята. Как потом они подружились. Хотя крови попили у нее изрядно.
Безотцовщина, круглые сироты, а подчас просто шпана, собравшись со всей Холодной горы, они облюбовали этот пустой выгон, на котором паслись козы. Чего только там не вытворяли. Резались в очко и орлянку, торговали чем попало и делили добычу. Курили махорку. Дрались и ругались на чем свет стоит, а главное — не давали проходу. Особенно женщинам. После оккупации здесь немало оказалось тех, кого называли тогда «немецкие овчарки». И вот теперь этот выгон, эти ребята мстили… Без разбору — каждой молодой женщине, каждой девушке. Упаси бог здесь замедлить шаг или отозваться…
Терпеть эту муку ей приходилось каждый день. Утром еще было ничего. К шести утра она бежала, чтобы принять по радио сводку Совинформбюро и тут же, на утренней поверке, передать в подразделения. Вечерами же, когда возвращалась домой, ее ожидала голгофа.
— Овчарка! Немецкая овчарка! — отвратительно улюлюкал ей вслед выгон.
Мальчишки изгалялись над нею, над ее беспомощностью. Они не осмеливались подходить близко, когда кто-нибудь провожал ее (чаще это был старший лейтенант Стародуб Иван Степанович, но и у него не всегда хватало времени). Зато на другой день, когда возвращалась одна, чуть не закидывали ее камнями.
— Что, фриц драпанул, так другого уже нашла? Нашего!
В свои десять — пятнадцать лет за войну и оккупацию они всего нагляделись. И сейчас, сами о том не помышляя, мстили за свое ограбленное, искалеченное детство. Мстили подчас и тем, кто ни в чем не был повинен, расплачивались за грехи тех, кто поначалу вдоволь попользовался всем при немцах, а теперь, когда выгнали их, из кожи вон лезли, чтобы неплохо жилось и сейчас. Опаленный солнцем козий выгон карал за все эти грехи беспощадно. Наташе нужно было как-то прекратить эти муки. Двинуть им, что ли, как следует? Но они сдачи дадут, да так, что своих не узнаешь. И пожаловаться некому — никого они не боялись, никто их не мог усмирить.
Как и всегда, помог случай. Она шла домой, дрожа от страха, несла под мышкой пачку книжек, только что присланных тоненьких книжек военного времени о том, как отвоевывают свою свободу советские люди. И в этот раз, как и обычно, завидев ее издалека, мальчишки стали выкрикивать оскорбления, некоторые, бросив карты, вскочили и преградили стежку, по которой она должна пройти.
— Ты, овчарка, долго еще будешь тут шляться?
И тогда она внезапно остановилась прямо перед тем, кто встал на дороге, перед тем, кто обычно первый «открывал огонь», — исхудалым, ободранным, злым, как волчонок.
— Повтори! А ну, повтори еще хоть один только раз!.. — Она замахнулась, но кто-то стукнул ее по руке, и книжки полетели на землю.
Мальчишки загалдели и кинулись подбирать их. Через мгновение на земле уже ничего не было.
— Давай тягу, хлопцы! — крикнул тот самый паренек.
— Эй, вы! — презрительно бросила вслед Наташа. — Вы же недостойны в руки взять, не то чтобы читать эти книжки.
— Мы их скурим!
— Скурите! Кого вы скурите? Александра Матросова? Чайку? Или Зою? Что вы знаете о них? Вы, с вашим поганым, злобным языком!
— Ну, ты, потише! Ты кто такая?
— Я… я служу в запасном полку!
— Врешь ты, а не служишь.
— А это? А книжки? Я начальник в библиотеке!
— Начальник без порток?
— Отдайте мои книжки. Не вам читать про героев! Про партизан. Нет у вас на это права.
И вдруг неожиданно раздался голос:
— Оставь нам до завтра.
Это сказал один, остальные молчали. Наташа оглядела их. Кто-то свистнул сквозь зубы, кто-то неловко отвел глаза, кто-то ковырял ногой землю.
— Почитать, — повторил тот самый паренек.
— Читайте. Ты будешь отвечать за книжки. Завтра я их заберу и принесу новые.
Она сделала шаг вперед, и мальчишки расступились перед ней…
— Ах, какие это были негодники! — засмеялась Наталья Алексеевна, вспомнив те дни и опаленных войной своих мучителей. — Надежнее, чем они, друзей у меня потом не было.
— Я думаю! — откликнулся он.
Они посмеялись еще, вспоминая всю эту историю с выгоном, и пошли дальше.
Многое могли они вспомнить…
Наталья Алексеевна спохватилась: боже мой, на этой скамейке, под этим каштаном, просидела она не полчаса, а целую жизнь… Адрес Ивана Степановича уже давно найден.