Во дворе санатория на крыльце ему попались здешние его соседки по столу — молоденькие девушки, ткачихи с камвольной фабрики.
— Ирочка! — Он шутя преградил дорогу той, что стояла ближе к нему. — Хотите, я вас с Валей высажу сегодня на острове Мадагаскаре? Хорошо, Валечка?
Девушки недоуменно улыбались, они стеснялись его, известного поэта, стихи которого учили в школе. До этой минуты он никогда ни о чем с ними не заговаривал, только здоровался, а потом сразу же после столовой шел либо к себе, либо в библиотеку.
— Ну, так как? — Он был весел, а от мороза и ветра даже помолодел.
Девушки переглянулись и опасливо отошли в сторонку.
— Не хотите… — Он развел руками. На лице его блуждала улыбка, которой за эти две недели никто еще не видел.
— Хотим! Хотим! — в один голос пообещали Ира и Валя и быстренько сбежали с крыльца.
— «Замерз пролив Па-де-Кале!» — крикнул вслед им Русаков.
Девчата обернулись и, давясь от смеха, припустили бегом: он и удивил их, и напугал.
Русаков тоже расхохотался, помахал им рукой и легко взбежал на высокое крыльцо. Ему вдруг страшно захотелось увидеть на своем столе чистый лист бумаги. Обычный лист серой газетной бумаги.
На белой глянцевой стихи у него не писались.
1975
МАРИУЛА
И долго милой Мариулы
Я имя нежное твердил.
А. С. Пушкин
Как всегда, на перроне узловой южной станции металась, будто перед светопреставлением, разношерстная людская толпа, в воздухе висели густой гомон и крик.
— Расступись! Расступись! — вторгались в эту толпу носильщики, толкая перед собой груженые тележки.
— Кому мороженое? Мороженое! Сладкое! Горяченькое! — призывали мороженщицы в белых перкалевых куртках и таких же белых высоких чепцах.
И тут же, сидя прямо на земле возле книжного киоска, играл на скрипке старый пьяный цыган в розовой, до пояса расхристанной рубахе. Вокруг него, не обращая ни на кого внимания, с хохотом и гортанными выкриками плясали несколько цыган, только помоложе, но тоже пьяных. И среди них совсем еще молоденькая цыганка в золотых с доброе колесо, круглых серьгах, в белой, с длинной бахромой шелковой шали на блестящих черных волосах.
Цыганка плясала, и над асфальтом платформы вихрились сборки ее необъятной пестрой юбки. Неподалеку с визгом и криком носились босые курчавые цыганята. Совсем маленьких, грудных, прижав их к себе обеими руками, держали девчушки-цыганочки — сами еще дети, лет по восьми-девяти, не более. Взрослые цыганки обступали этот живой круг мимолетного дорожного веселья, сгибаясь под тяжестью то ли какого-то громоздкого узла на спине, то ли перевязанного старой бечевкой обшарпанного чемодана, даже чем-то набитого цинкового корыта, обшитого рогожей.
Захрипел динамик, словно собирался откашляться, и сообщил, что наш поезд отправляется через пять минут.
И вот тут уж начался содом!
Цыган будто ветром подхватило. Мгновенно сбились они в плотную галдящую толпу и двинулись к поезду. В наш вагон с той же перебранкой и хохотом они втиснули двоих. Худенькую смуглую девчушку лет семи в голубом ситцевом платьице, какие висят обычно в магазине детской одежды, и старую цыганку, тоже одетую не по-цыгански: в узкой шерстяной юбке и черном плюшевом жакете, которые до сих пор еще носят по деревням пожилые женщины. И шали такой я не видела на цыганках — обычной шерстяной шали с белой каймой по коричневому полю. Когда-то у нас в деревне такие шали ценились — износу им не было.
Цыганка была заметно навеселе, и все же это не мешало ей держаться независимо, с достоинством. Своими узлами и кошелками она заполнила все соседнее купе. Однако пассажиры, немолодые уже муж с женой, не решались сказать ей даже слово. Наоборот, мужчина сам взялся рассовывать ее вещи, чтобы не спотыкаться о них. Цыганка сидела на скамье и только кивком головы, молча выражала согласие.
Притихшая, жалась возле нее девчушка. И по тому, как ловила она взгляд старухи — а та не обращалась к ней ни с единым словом, — чувствовалось, что значение этих взглядов девочка понимала и без слов.
Наконец, как только освободилось место, старая цыганка подложила себе под голову плюшевый жакет и тотчас уснула.
Девчушка будто только и ждала этого.
Через полчаса ее знал уже весь вагон.
— Подари брошку! Подари! Подари!
Ах, как она ей нравится. Как ей хочется завладеть этой брошкой.
— Не подарю.
— Почему не подаришь? Подари!
— Нельзя. Это мне подарок.
— А кто подарил?
— Кто подарил, тот подарил…
— А ты подари!
— Не подарю…
— Подари-и-и…
Смуглое гибкое, словно у ящерицы, тело. И на двух голубых блюдцах — две яркие черные звезды. Они и просят, и подмигивают, и искушают. И уж никак не удержишься, чтоб не взъерошить жесткую, как щетка, короткую шевелюру: ах ты разбойница! Иссиня-черная щетка изворачивается, вертится во все стороны и на все купе безбоязненно заливается:
— Подари-и-и!
Моим соседкам — они тоже едут из Симферополя — не по душе это веселье.
— Ишь ты, никого не боится.
— Диво! Наше дитя пусти вот так одно, и слова от него не добьешься.
А вот как раз через перегородку справа и «наше»… Упитанное, насупленное, всю дорогу, сколько мы едем, все что-то жует. И правда, слова из себя не выжмет. Зато у мамаши — тоже пампушка на сметане — не закрывается рот. Одно и то же, как заведенная пластинка:
— Валерочка, съешь пряничек!
— Валерочка, выпей молочка!
— Не стой возле окна, Валерочка!
— Куда ты пошел, Валера?
— На, Валерочка, яблочко.
Валерочка. Валерочка. Валера…
От этого валерканья распухли уши!
— А как тебя звать?
— Мариула.
— А бабушку твою как?
— Она спит.
— А куда ты едешь?
Мгновенный, как молния, испытующий — глаза в глаза — взгляд.
— К маме…
К маме? Отчего же вдруг так погрустнели глаза? Отчего тень, что пробежала по личику, мгновенно погасила беззаботный смех?
— Это же бабка везет ее к матери, а мать замужем за другим, так, может, она той матери с отчимом не очень-то и нужна теперь.
Откуда они все на свете знают, эти люди!
— Давай, Мариула, погуляем по коридору.
— А брошку подаришь?
— Брошку не подарю, ручку подарю.
— Она не пишет?
— То есть как это не пишет? Еще как пишет! Смотри…
— Покажи! — Глаза снова мгновенно загораются, лицо светлеет. И снова вспыхивает интерес к жизни.
— Пожалуйста, владей.
— Видишь ты, все-таки выцыганила…
Мои соседки ужинают. Пахнет на все купе чем-то жареным, сдобным, домашним… Но попробуй выцыгани!..
— Идем, Мариула, погуляем с тобой по коридору.
Мариула в восторге от ручки. И сразу же находит ей применение: ручка будет у нее термометром…
— Я буду мерить температуру. Хорошо? — спрашивает она и тут же мне первой «измеряет температуру». Будто встряхнув термометр, сует ручку под мышку мне. Все это получается у нее ловко и со знанием дела. Мариулу только что выписали из больницы — у нее был аппендицит, и ей сделали операцию. Измерив температуру, Мариула, «будто доктор», старательно черкает что-то на листке моего блокнота. Потом по очереди всему нашему купе считает пульс: снова, «как доктор», берет каждую из нас за руку и, приложив палец к губам (тихо, молчите!), беззвучно шепчет. Считать она умеет до ста!
Соседки мои поужинали, подобрели и теперь уже сами охотно соглашаются, чтобы Мариула лечила их.
Этот колючий дичок своей непосредственностью и звонким смехом незаметно очаровывает весь вагон. К нашему купе приходят «лечиться» почти все соседи. А к тем, кто не приходит, Мариула идет сама. И никто не отказывается. Ну-ка, полечи нас…
Тем временем пора подумать уже и про сон.