— Ну и хвастун! Ну и хвальба! — смеясь, поддразнивает она.
— Ну и пусть хвастун, — с вызовом повернулся он к Варваре. — Перед тобой же хвалюсь, не перед чужими. — И протянул к ней руки.
— Устал? И голодный, а молчишь, — упрекнула ласково, заглядывая в глаза.
— Хочу есть, — признался он.
— Так я в момент. Вот тебе полотенце и мыло, иди к рукомойнику. Стой, лампочку новую вкручу. Перегорела.
— Не суетись, — мягко остановил ее Алесь, — электричеством сам займусь. Может, и не перегорела.
И пока она собирала ужин, умело разобрал патрон.
— Вот, видишь, не в лампочке тут загвоздка, в патроне. Сейчас будет гореть.
— Я в этом деле ничего… Только и умею, что плитку включить и выключить. Костик всем этим ведает.
Они ужинали вдвоем. Он ел быстро, с аппетитом. А она почти не дотрагивалась до еды, только подкладывала ему.
— Сама чего не берешь? — заботливо спросил он.
— С детьми ела. Ты не смотри, ешь. Может, колбасы подрезать? Своя, домашняя. — Боялась, что стесняется. А так хотелось, чтобы похвалил, сказал, что вкусно.
— Ну, Варечка, сыт до отвала, — вытирая рот чистым полотенцем, отодвинул от себя тарелку Алесь. — Хороши у тебя огурчики, когда-то у матери-покойницы такие крепкие да хрусткие были.
— Только огурцы? — переспросила она.
— Вот чудачка! Все вкусно, иначе не смолотил бы столько.
Собрав со стола, Варвара села на скамейку против него и почему-то снова вспомнила первомайского председателя Порханевича.
— Он же, кажется, после войны опять женился. Видела их вместе в городе! Ладная женщина!
— Ты лучше!
— Скажешь тоже… — Румянец проступил на смуглых щеках Варвариных.
— А если бы не так, обивал бы столько времени у тебя порог? Сама подумай: сколько еще будем тянуть?
Молча, не поднимая глаз, Варвара разглаживала рукой скатерть, взвешивала что-то в душе своей, неотступно думала и не находила мужества сказать о том, что томило ее, не давало покоя.
Подперев щеку ладонью, Алесь следил за выражением ее лица и ждал ответа.
Она медленно подняла голову, и взгляды их встретились: его — настороженный, ждущий, ее — мягкий, тревожный!
— А дети?
— Дети? — переспросил он и, вспомнив, что всерьез об этом не задумывался, потому что вопрос был для него ясным, пожал плечами. — Твои дети не пугают меня. С Костей мы уже друзья.
— Не скажи… Друзья, покуда друзья, а если придется…
— Тогда придется одним век вековать. Наверно, и мой Андрей покривится, как узнает, что отец в сорок пять жениться надумал.
Он говорил коротко и уверенно: что за смысл в их одиночестве и кому оно нужно? Им самим или детям, которым они как были, так и останутся родителями? Варвара разумом была на его стороне. Хуже будет разве, если и мать у них, и отец? Но сердце ее металось в тоске: как взглянут на это, что подумают, что скажут ей в ответ дети? Но спросила о другом:
— А жить? Где мы жить будем?
— Знаю я тебя, — повеселел Алесь. — Теперь начнется: как оставишь хату свою, и сад такой, и двор… И свалишь все на бригаду, так сказать, общественно-политическую причину найдешь, почему ко мне нельзя переехать. И бригада передовая, и где еще такую взять… А что, если я скажу, как я надумал: отдаю свою под колхозные ясли… — И в упор взглянул на Варвару.
Этого, по правде говоря, она не ждала, и растерялась, и обрадовалась одновременно.
— Ну, так что скажешь? — переспросил Алесь, не сводя с нее ласковых, чуть насмешливых глаз.
Поймав этот взгляд, Варвара только и нашлась:
— Ничего, вот что… — И, счастливая своей властью над ним, рассмеялась. — Что с тобою, бездомным, сделаешь, придется брать в квартиранты.
Расстались Алесь и Варвара, когда восток совсем побледнел и звезды в небе одна за другой стали гаснуть.
Расстались у калитки в палисаднике. Склонялось перед ними, протягивало навстречу ветки и загораживало им стежку усыпанное серебристыми цветами «бабье лето».
1952
МИХАЛ НЯРОНСКИЙ
— А скажи ты мне…
Так всегда после короткого приветствия начинается наш разговор.
— А скажи ты мне, пожалуйста, что пишет теперь ваш туз?
Михал Няронский очень часто ловит меня на том, что я не в курсе того, о чем пишет тот или другой, как он говорит, наш «туз». Надо сказать, что, зная хорошо не только имена писателей, хорошо разбираясь в том, что и как они пишут, Михал Няронский уважает литераторов, уважает их труд. И поэтому, когда он называет их «тузами», воспринимается это не как насмешка, а как добродушный юмор.
— Ну вот видишь, — упрекает он меня, — ты там ходишь, наверно, с ними по одним улицам, и на сходках ваших не раз встречаешься, и, конечно, беседуешь, а что пишут они, не знаешь.
Слова его больше походят на сожаление, чем на укор: ну как же ты так? И он сам подробно знакомит меня с творческими планами того или иного писателя.
Откуда он знает? Как это откуда? А новогодняя статья в «Литературке». Разве я не читала? Читала, но не обратила внимания. Вот тебе и получай… Товарищ твой работает над новой пьесой на колхозную тему, а также обещает написать сценарий. Про людей интеллигентного труда…
— Скажи ты мне, пожалуйста, — уже другое интересует Михала, — а как пишутся эти сценарии? Это каждый писатель может сочинить, — например, ты сумела бы?
Прояснив сценарную тему, мы какое-то время разговариваем о литературе и о жизни вообще.
— Сегодня у нас… — начинает свой рассказ Михал.
«Сегодня у нас» — это сегодня и у меня особенное. Это сегодня в моих Липниках — небольшой, на четырнадцать хат, деревушке, затерянной среди болот и лесов так, что весной и осенью не пройти, не проехать. И по сей день живы у нас такие названия, как Шэндар и Кляпчанское. Кляпчанское болото, где раньше в сенокос, чтоб перенести сено, мужчины снимали штаны. Иного выхода не было.
А на Шэндаре — непролазной гати — утонул когда-то старьевщик Шэндар. Слез человек, чтоб перевести коня через мостик, а конь провалился, ногу зацепил между гнилых жердок и столкнул хозяина в канаву. Только на другой день услыхали пастухи, что конь где-то ржет. Коня с телегой кое-как вытянули, а Шэндар утонул.
Теперь через то Кляпчанское девчата в босоножках проходят. А на Шэндаре этим летом овес — до пояса — бушевал.
Теперь жена так ссорится с мужем:
— Вставай, Алеська, принеси мне два ведра воды.
— Принесу, — и Алесь переворачивается на другой бок.
— От человечина! — не выдерживает жена. — Не выспался, бедолага!
— Дак я ж проснулся сразу, как Минск заговорил…
— Перелил в кашу масла! Как Минск заговорил! Пускай бы так быстро вскочил, как Москва заговорила.
Или случится что по какой-то причине на электростанции, возьмут да вечером вдруг не дадут Липникам света. Какой бунт бабы поднимут!
— Кажется, взяла бы да колом по этой лампе.
Это бушует жена Михала Няронского, Нина.
Она только что внесла из сеней лампу, влезла на скамейку и вешает эту лампу на гвоздь в балке (по старой привычке вбили все-таки гвоздь в новой хате).
— И когда это ты так забарствовала, матушка? — усмехается Михал.
Забарствовала? Другой свет увидела, вот и не желаю больше сидеть в темноте.
— Ну, тогда придется заявление председателю подать, чтоб он тебе персональный движок установил на дворе.
На столе свежие газеты «Правда», «Звезда», «Литературная газета»… Рядом торба пастушья, а в торбе — том Александра Твардовского. Журналы из сельсоветской библиотеки, а Твардовский свой, собственный.
Строить новую хату Няронские собирались несколько лет: и с материалом трудно было, и денег не могли скопить, да и с детьми хлопот хоть отбавляй. Все трое в десятилетке, всем троим надо нанять квартиру — каждый день десять километров не находишься. Всем троим каждое воскресенье по торбе давай. А в торбу надо положить и сала, и колбасы, и сыра сушеного. Едоки отменные. А сколько кроме тех торб еще и всего другого требуется. На хлопцах штаны и обувка огнем горят. А девчонке и подороже, и помоднее хочется. Известно — девчонка.