Литмир - Электронная Библиотека
A
A

— Ты не помнишь, еще на свете тебя не было, когда летом в двадцать втором под этой моей костянкой сам Якуб Колас сидел. И бабам стихи свои читал. И «Дядьку из Вильно». С товарищем приезжал. Уж не помню зачем, но хорошо помню, как сидел он там на траве, об костянку спиной оперся, а вокруг него почти вся деревня собралась.

О приезде Коласа в Даманщину знали у нас все от мала до велика. Неудивительно, что и дядька Иван запомнил коласовскую «Новую землю», хотя сам, может, и не читал никогда.

— Уцелела эта костянка. Только, говорят, не родит больше. Старая уже.

Мне легко понять дядькину тоску — сколько связано у него с Даманщиной.

— Кабы встал старик Селивестр да поглядел — второй раз ни за что бы не помер.

Я хорошо помню хромого деда Селивестра. Мы, дети, дразнили его дед-перекатив — так переиначивал он новое, не обжитое еще слово «кооператив».

Перед смертью дед Селивестр обещал: если увидит на том свете взаправдашний «тот свет», то приснится он другому деду в нашей же деревне — деду Василю. Но так и не приснился.

— А чего вы, дядя, не остались еще в Даманщине, не погостили?

— Погостил, почему не погостил. Да век гостем не проживешь. Не пускала меня племянница: «Отдохните, побудьте еще». А какой же это отдых, когда все они при деле, а я без работы маюсь…

— А вы бы сходили чего-нибудь там поделали в колхозе.

— Ходил. Думаешь, не ходил? В клубе с Селивестровым внуком две печки переложил. Думаешь, без меня там печников нету? Выросли и печники, и столяры, и плотники. Целые бригады. На что я им, старый гриб, теперь сдался? Ишь когда, мол, надумал в помощники! Поздно. Раньше надо было.

В этом его суровом признании — правда.

— Потому и вернулся быстро. Теперь уже до конца надо этого угла держаться. — Дядька Иван живет у замужней дочери. Трое детей у нее, одна, без мужа.

Сидит, хмурится, вспоминая зятя.

— Не умел честно жить, так теперь и расплачивается… Самому ему ничего там не сделается — где-то на строительстве. А вот дети должны терпеть за него. За его вину.

Дядька Иван не курит, а то, наверное, затянулся бы самокруткой. Неприятностей хватает.

— И работящий, приличный парень был. Чарки в рот не брал. Да вот польстился на легкий хлеб, за сладкой жизнью погнался. Заведующим крупной базой был. А возле таких теплых мест сколько сволоты крутится. Только и глядят, как бы стащить да себе в карман положить. Ну а чтобы положить, надо перво-наперво выпить. Вот так нашего и втянули. Сначала стопка, а потом стакан, а потом базу обокрали… Кому ответ держать? Ясно, заведующему. Не водись с ворами, не пропивай ум свой и добро, что люди тебе доверили… А теперь бьется она как рыба об лед. Трое детей — не шутка: и накорми, и одень, и обуй. Тот штаны порвал, тот двойку принес. Раньше, когда каждый божий день то в кино, то в театр, так не думала, откуда что берется. А на все это надо мозолями или головой зарабатывать.

Дядька Иван надолго смолкает. Взгляд его как бы отсутствует, как бы блуждает где-то далеко отсюда, от этого приунывшего осеннего сада, от этих низких туч, от пасмурного, серого дня.

Я не шелохнусь, боюсь спугнуть его тяжкие мысли.

— Гляди, голубка, — вдруг словно пробудился дядька Иван, — как люди отстроились! Не улица, Невский в Петрограде. (Дядька помнит еще тот Петроград, когда там он грузчиком был. Давно.) А когда мы весной в сорок шестом с Гришкой, зятем, фундамент клали под свою хату, вот тут, — он показывает рукой за изгородь, — насколько хватало глаз, все проволока колючая. Лагерь был. Наших военнопленных содержали здесь.

Дядька Иван тяжело вздыхает и снова молчит — двое сыновей его не вернулись с войны. Кто знает, может, за такой колючей проволокой и они нашли свою смерть…

— А как построились, я сказал своим: «Давайте сад сажать». На смех меня подняли: «Когда ты этих яблок дождешься?!» А я им: «Может, я и не дождусь, так вы и ваши дети дождутся». «Сажай», — говорят. Ну, я и взялся. Не поверишь, все эти прищепы — деревья теперь уже — за четыре версты на себе носил. Был у меня друг садовник, так он мне этот сад задарма дал. Помер летом. Не такой еще и старый, лет на пять моложе, чем я. А вот я живу, еще и яблок дождался.

Глаза у дядьки Ивана светлеют. Он осторожно окапывает молодую яблоньку и говорит, уже обращаясь не ко мне, а к ней:

— Вот и ты выросла, и ты угостила старика яблоками. А они, дураки, думали, дед так быстро скапустится.

Нелегко дядьке Ивану живется при дочери. Все не так, все не по ее: то не так сказал, не так сел, пенсии за сынов-фронтовиков не добился.

И хотя чужим, лишним чувствует себя дядька Иван в невеселом дочкином доме, есть у него и здесь радость — Нинка, внучка самая младшая. Старшие никогда не упустят огрызнуться, подхихикнуть над дедом: то очки спрячут, то шапку перевесят на другой гвоздь, и дед полдня ходит и никак не отыщет.

А Нинка… Как котенок, ласковая, трехлетняя лакомка, заберется на колени, обхватит за шею и прижмется щечкой к жесткой щетине дедовской.

— Что ты мне принес?

— Ишь повадилась. Ничего не принес, — пробует он надуть внучку.

— Принес, принес! Покажи карманы! — Две проворные, как белки, ручонки шныряют по карманам длинного стариковского пиджака и обязательно что-нибудь да выудят — то конфетку, то пряник. — Ага, что я сказала! — в восторге пританцовывает Нинка.

— Козленочек ты мой, — гладит светлую внучкину головку дед.

— Расскажи мне сказку.

Но дед не любит сказок. Он любит рассказывать о том, что может быть вправду.

— Вот придет весна, потеплеет, и некогда будет рассиживаться с тобой деду. Возьмет тогда он пилу, возьмет топор, рубанок и пойдет, как и каждую весну. Работы нам с тобой, внучка, хватит. Одних рук мало будет. И туда покличут, и сюда. Тогда мы с тобой, внучка, заживем знаешь как. Тогда каждый день буду гостинцы носить. Подожди, пусть только потеплеет, пусть весна придет.

Я слушаю их разговор, и мне самой страшно хочется, чтобы скорей потеплело, чтобы скорей снова пришла весна, чтобы скорей люди стали строиться. Тогда снова отдохнут руки и душа старого дядьки Ивана.

1957

ЗА ОКНОМ ЧЕРЕМУХА

20 апреля

«Дружище Левон!

Женщины, когда они отвечают с опозданием на полгода, „в первых строках своего письма“ объясняют причину молчания, а затем уже просят извинения.

Твой покорный слуга, как тебе известно, не женщина. Поэтому разреши выложить самую что ни на есть правду: не писал просто потому, что не хотелось писать.

А о чем, собственно говоря, и было писать? О том, что каждый вечер проверяю гору тетрадок и составляю планы уроков? Ты и сам это знаешь. Что работа моя не доставляет такого уж удовольствия? Об этом тоже ты слыхал уже. Что собрался жениться, да никак не подберу себе пару, хотя женский элемент и преобладает у нас в два раза…

Завидую я тебе, черт полосатый! Окопался себе в столице, сдаешь кандидатский, и, глядишь, годика через два будет и местечко в науке уютное, и квартира в Минске со всеми удобствами. Ну, а жена ко всему этому приложится. У меня, друг, иное дело. Мне выпала планида сельского учителя.

Правда, в начале года предлагали место инспектора в районо. Работенка не пыльная (что ни говори, чужие двойки не то что собственные). Вдобавок к этой должности полагались еще рысак и бричка — транспорт, предусмотренный по штату „на просвещение“.

Но я отверг все эти блага служебные, сославшись на то, что предпочитаю сам совершать ошибки и сам исправлять их, чем строчить сопроводилки о чужих ошибках и чужих успехах…

Вот, брат, такие дела. Сегодня двадцатое апреля, а за окном такая круговерть, что на улицу носа не высунешь. Валит снег, а сверху его поливает дождь. Погодка! А у меня нынче, как изъяснялся некогда наш профорг Женька Козлов, мероприятие. Тебе и в голову не приходит, что Аркадий Бусел включился в театральную жизнь. А я вдруг под старость откопал в себе талант. По театральной разнарядке времен драматурга Островского — не более не менее — герой-любовник (не представляешь, какая у нас самодеятельность: и школьная, и колхозная вместе). Репертуар только в ногу не идет со мхатовским. Ну а бывает, что нехватка кого или захворает наш комик, я и тут потрафляю. Словом, разносторонний талант!

45
{"b":"823313","o":1}