Никто тех денег у Авсяника не требовал. Ему верили. И это, пожалуй, было самое ужасное. Лучше бы отругали. Лучше бы выгнали из дома. Ему верили тогда, когда он все еще обещал, врал, что никак не попадутся ему те водопроводчики, хотя отлично знал, что теперь не попадутся, потому что нечем ему с ними рассчитываться. И снова запил, приходил к ней пьяный, бог знает в каком виде.
Ей опостылело все это, и она спровадила его.
Сперва ему было неловко, что пропил ее деньги (чьи другие — и глазом не повел бы, что было, то было, его денег тоже пропито с кем попало еще больше). А потом свыкся, уже не чувствовал стыда: в этом ее театре, наверно, хорошо платят, что ей эти несчастные двадцать пять… А потом и совсем забыл.
И вдруг письмо. И какое! «Уважаемый». Нет, «глубокоуважаемый»… И «дорогой Владимир Иванович»!.. А эти совы только и знают: «Володька». Сорок пять лет, а он все Володька, будто шкет какой. А для нее, для такой женщины, — Владимир Иванович. Как тут не плюнуть на все, кинуть к чертовой матери все эти подушки и подзоры, — станет он тут еще с ними возиться, как не побежать, не помочь ей там с детьми. И впрямь — на улице осень, а они с выбитыми стеклами. Попрекнет, наверно, что так и не принес ни кранов, ни денег. Бог с ней. Есть за что крыть его. Надо мчаться, и не откладывая. Только как идти? Неделю не брился, полгода не стригся, чистый пудель. Таким охламоном? Прежде всего в парикмахерскую. Занять у тети Фани трояк.
— Неужели пойдешь к ней с этими, своими пейсами? Хоть и окна стеклить, все равно. — Тетя Фаня все насквозь видит. — Бери деньги и иди-таки постригись. А Тоне, не бойся, ничего не скажу. Чтоб гвалта не было.
— Правда, тетя Фаня, не говорите, — обрадовался такому взаимопониманию Авсяник.
— Не маленькая. Меня не надо учить. Мишугинэ коп. — Не разберешь кого, самого ли Авсяника или его жену, имеет в виду тетя Фаня.
Заручившись трояком и твердым заверением соседки, Авсяник старательно отмывается под умывальником, а потом долго примеряет перед зеркалом новые брюки и белую рубашку (молодец холера жена, не дала пропить майскую премию, сама купила ему эти брюки и сорочку). В самом лучшем расположении духа он мчится в парикмахерскую.
…Позвонил не сразу — постоял у двери, чтобы перевести дух от волнения. И кроме того, руки заняты. От одолженной трешки после парикмахерской осталась еще куча денег, и он пустил их на гостинцы: купил триста граммов халвы, орехи (знал, что и она и дети любят их), хватило даже на бутылку пива. Хотя, правда, она не пьет его, но со свиданьицем, может, и не откажется от полстаканчика.
Он стоял и прислушивался — есть ли кто дома? Сама, может, в театре, а дети у соседей, на телевизоре (у них не было его, и еще поэтому Авсяник считал их самой что ни на есть беднотой). Сначала все было тихо. А затем послышался ее смех. Она смеялась, и смех этот приближался — к нему, Авсянику, к этой двери, за которой он стоял, не осмеливаясь позвонить.
Послышались быстрые шаги и сквозь всплеск смеха: «Кто там?» Она всегда спрашивала, хотя никогда не дожидалась ответа — тут же открывала. И сейчас тоже.
Тогда, год назад, когда он приводил в порядок ее квартиру, она была совсем не такая. Тогда выглядела истомленной, немолодой, часто раздражалась, сердилась на детей, на него за то, что копался. А хорошо он делал свое дело или плохо, в этом не разбиралась. Если бы встретился с нею теперь где-нибудь в городе, наверное, не узнал бы. Произошло чудо. Она стояла на пороге в гладком, длинном, до полу, белом платье, отделанном на груди чем-то блестящим (или пришла, или еще только собиралась в театр), и казалась такой молодой и красивой, что Авсяник даже отступил назад. И, стоя со свертками в руках, так и не мог тронуться с места. Не мог слова вымолвить — от восторга и волнения.
Она узнала его и широко распахнула дверь.
— Ага, нашли мы все-таки вас, нигде вы от нас не скроетесь! — воскликнула она, улыбаясь и нисколечко не удивляясь его приходу. — Коля! Коля! Иди взгляни, кто пришел. Владимир Иванович!.. — крикнула она. И снова Авсянику: — Что же вы стоите, словно приросли к полу? Или не узнали меня?
— Да я… Сейчас я пройду… — не в силах оторвать от нее глаз, отозвался наконец Авсяник. — Вы такая стали, вас и в самом деле не узнать. Помолодели… Куда там!
— Ну вот, видите! А говорили, что старая.
— Не говорил, что старая.
— Не говорил… Коля! Коля! — звала она.
— А Коля… А дети дома? — все еще держа в руках покупки, он остановился в коридоре.
— Это другой Коля. Детей нет дома. Есть Коля. Но не тот.
И в эту минуту из комнаты вышел мужчина. Он был молод, красив и очень хорошо одет.
— A-а, значит, это и есть тот самый Владимир Иванович? — Приветливо, пытаясь скрыть усмешку в глазах и голосе, истинный смысл которой не ускользнул от Авсяника, он протянул руку гостю. — Галина Андреевна только и твердит о вас.
По худому, опаленному солнцем и ветром лицу Авсяника тоже пробежало нечто наподобие усмешки, только усмешка эта была какая-то беспомощная, застенчивая. Он невольно сравнил то, что надето было на нем, с костюмом этого красивого, ухоженного мужчины (этого Коли!), и на какое-то мгновение ему стало стыдно за свою одежду, за свертки с халвой и орехами, за бутылку пива, которые все еще держал в руках.
— Галина Андреевна рассказывала мне о вас, — снова снисходительно повторил мужчина.
— А кто вы такой, что она вам рассказывала обо мне?!
Злость прорвалась так неожиданно, что сначала Авсяник даже сам испугался.
— Владимир Иванович, да проходите же, проходите! Вы так нужны нам. Мы без вас… — засуетилась Галина Андреевна, приглашая Авсяника, но не в комнату, а на кухню.
— А где Коля? Где девочки? — так же внезапно остыв, прошел вслед за нею Авсяник. Впрочем, что ему этот здоровый, беззаботный, видать, мужчина (не иначе, тоже артист). Авсяник положил на стол свертки и, не ожидая приглашения, сел. Только теперь почувствовал, что вспотел, будто отмахал смену. Достал из кармана платок, вытер лицо. — Так где же дети? Нету их?
— Дети в лагере.
— Все трое? — насмешливо осведомился Авсяник.
— Все трое! — с вызовом ответила она, уловив издевку в его вопросе.
— А это кто? Муж? — кивнул Авсяник на дверь.
— Муж.
— Ясно! А детей, значит, в лагерь сплавили? Жаль!
— Что это вы такой жалостливый вдруг стали? — вспыхнула Галина Андреевна. Глаза ее сузились.
— Да так, хозяюшка… Значит, муж. Коля.
— А вам что, не нравится, что у меня муж?
— Да нет, почему же? Женщина вы еще ладная. Почему же? Как же одной, без мужа…
— В чем же тогда дело?
— Да ни в чем. Только вот…
— Что…
— Не по себе дерево гнете. Вряд ли нужны ему ваши дети. Вряд ли он…
По лицу ее пробежала тень.
— У меня неплохие дети.
— Дети-то ваши неплохие, да вот не знаю, как он…
— Владимир Иванович! Я просила вас приехать не для того, чтобы судить меня и человека, которого вы совсем не знаете. Мне требуется застеклить окна! — Она резко поднялась со стула.
— А он на что у вас? Даже стекла вставить не умеет…
— Владимир Иванович!
— Ладно, ладно! Не сердитесь, не буду. Застеклю. Только зайду в другой раз — нет у меня с собой метра снять мерку.
Она стояла у окна и молчала. Белое платье при электрическом свете переливалось и сверкало. Переливалось и сверкало что-то и в ее причудливо уложенных волосах. На побледневшем лице не было и следа недавнего оживления.
— Идите, Владимир Иванович, — наконец тихо вымолвила Галина Андреевна. — И не приходите больше. Не надо!
— Я приду. Почему же? Не сердитесь только, — испугался Авсяник. — Вы же знаете…
— Не надо приходить, Владимир Иванович, — повторила она, не трогаясь с места.
Авсяник нерешительно поднялся:
— Так мне уходить?
— Уходите…
Он направился к выходу. В дверях остановился и сделал шаг назад.
— Так простите уж…
Она молча кивнула головой: ладно, идите…