Что-то, однако, богачи присмирели. Выжидают, что ли?
Выехав в поле, я опять подхлестнул Буланка.
Вдруг я увидел впереди, на дороге, спешащую куда-то девушку. Закрываясь от ветра рукой, она мелкими шажками отмеривала путь.
Вот неожиданность-то: передо мной была Шурочка Курина, с ног до головы облепленная снегом, в ботиночках, коротеньком пальто, меховой шапочке.
— Замерзла, наверно? — любуясь ею, участливо спросил я.
— Есть немножко, — ответила она, садясь в сани. — Почти всю дорогу от самой станции пришлось пешком идти. И, представь, кроме тебя, ни одного доброго молодца не повстречала. Довезешь до Семыкина?
— Хоть на край света, — засмеялся я.
— Туда не надо, там, говорят, ночью еще метельнее… — засмеялась и она.
Свернув на семыкинскую дорогу, я справился, надолго ли она едет домой. Шурочка, помолчав, ответила, что только на один день, и, отчего-то смутившись, наклонила голову, потом перевела взгляд вдаль, задумавшись.
Не смея больше спрашивать ее, я заторопил Буланка. До Семыкина не близко, ехать да ехать. Уши шапки раздувало ветром. Как раз в это время Шурочка обернулась и, заметив рубец на неприкрытой щеке, вздрогнула:
— А это откуда у тебя, Кузя?
Я рывком натянул на лоб шапку, закрыв раненую щеку. Вот ведь какая отметина, даже такую неробкую милую студентку испугала. Все, видно, теперь будут замечать, глядеть как на калеченого, да в этом качестве и жалеть. Нет уж, лучше не надо!
— Что-нибудь случилось, Кузя?
Пришлось рассказать. Шурочка всплеснула руками.
— Господи, какие здесь страхи. Но ты, Кузя, не стесняйся — я бы такой отметиной гордилась, — сказала она с такой душевной теплотой, с какой когда-то говорила о любимом брате.
Меня это Шурочкино участие тронуло.
— А у тебя ничего не случилось? — спросил теперь и ее о причине срочной поездки в Семыкино.
Она подняла голову, стряхнула с бровей снежинки, помедлила немного и сказала:
— Случилось, Кузя. Еду к маме сказать, что… выхожу замуж. Не ожидал?
Я не ответил: такой вести действительно не ожидал.
— Может, поздравишь? — произнесла она тихо, едва заметно пошевелив губами.
— Да, да, конечно, — машинально отозвался я и, приподняв колени, уперся в них подбородком.
С неделю я никуда не вылезал из сельсовета и читальни — не отпускали накопившиеся дела. И вдруг — новая поездка. Из исполкома пришел вызов на семинар секретарей. Не очень-то хотелось мне уезжать в эта время, но председатель Софрон и слушать не хотел.
— Как это не ехать? Директиву надо выполнять!
— А на кого секретарские дела оставлю? — спросил я.
Но председатель сказал, что вот-вот приедет новый избач и фамилию назвал: партиец Хрусталев. Считай-де теперь и здесь будут свои партийцы. И покровительственно похлопал меня по плечу: «Езжай-езжай. Вижу — настроение у тебя неважнецкое, так в городе подвеселят».
Уехал, но, находясь вдали от родной деревни, считал деньки. Странное предчувствие какой-то беды не давало мне покоя, и я в конце концов отпросился домой, не дожидаясь заключительного занятия. Исполкомовский секретарь предупредил:
— Ну, Глазов, если у тебя будет брак в работе, пеняй на себя.
Я был согласен на все и быстро собрался в обратную дорогу.
…Была уже поздняя ночь, накрывшая деревню темной дерюгой облаков, а во всех домах еще горели огни. Два порядка домов, две цепочки огней, не видно было только, есть ли они под горой. С ближайших дворов доносились голоса. Там тоже вспыхивали огоньки. Вспыхивали и двигались. Фонари? Но для чего они понадобились так поздно? Когда я вошел в свою избу, увидел еще и горящую лампадку в пятистенке. Никто у нас не спал, даже «младенцы», все были чем-то встревожены. Я во все глаза глядел и на притихших братишек, и на мать, стоявшую у входа в пятистенок, и на отца, сидевшего на голбце, совершенно растерянного.
— Что случилось? — спросил я, переведя взгляд на лампадку.
— Мать зажгла, — поднял голову отец. — Михайлыч, заступник наш…
— Дядя Максим? Неужто?.. — голос мой задрожал, оборвался.
— Да, Кузя, такая беда…
— И колхоз умер, — сказали ребята.
— И колхоз, — подтвердил отец. — Не видел на дворах огни? Последних лошадей разводят…
— Все они, наживисты, поперек дорожки встают. Угрожают, слухи распускают. Иона — ему-то чего надо, ходил бы по своей подгородчине, так нет, приехал, заявился — понес страхи-ахи про тамошнюю коммуну. Прожили, слышь, господское добро — и зубы на полку, все коммунарчики бегут куда глаза глядят. А Афоня подбросил еще слушок, будто наших лошадей сегодня ночью уведут в район, и колхоз останется ни с чем. И вот! Знали, негодяи, на какую мозоль наступить.
— Что же вы не удержали? — чуть не заревел я.
— Удержишь наших… — безнадежно махнул отец.
А мать, подойдя к нему, оголила его спину, и я увидел расплывшиеся фиолетовые подтеки.
— Вон до чего удерживал, чуть совсем не замяли, свалили ведь его, быть ошалелые бросились в конюшню. Хоть бы Степанида была на месте, а она, вишь, в лес уехала делянки принимать. Приняла! — сказала она и взмолилась: — Господи, за какие прегрешения ты пытаешь нас? Не жись, одно горе, одни напасти. — По очереди взглянула на меня и на отца. — И вас не хвалю. Взбаламутили деревню, колхоз им подай. Вот подали! Хоть теперь-то не лезьте на рожон.
Меня била нервная дрожь, стук в висках отдавался болью в голове. Что же теперь делать, как быть?
Отец лежал, протяжно вздыхал. Наверное, и его мучили эти вопросы. Я спросил, когда будут похороны дяди Максима.
— Послезавтра, — ответил он. — Степанида еще утром о венках хлопотала. От колхоза. А где колхоз?..
— Никто не приехал?
— Петра ждем. Но что Петр? Тут сам черт не распутает наши узлы.
Митя позвал меня, он что-то хотел сказать, но выжидал. Заговорил, и то шепотом, когда уснули малые. Вечером мать посылала его к дяде Василию за маслом для лампадки. Чтобы спрямить путь, он пошел задворками и только приблизился к двору Силантия, как кто-то незнакомый юркнул в приоткрытые ворота, а через несколько минут блеснул огонек в подполье.
— Я сказал Николе, тот хотел подежурить, а мне велел молчать.
«Незнакомец»? Так уж не тот ли лохматый, о котором говорил Никола и которого столько искали? Да если это так… Нет, нет, некогда раздумывать! Я тоже наказал Мите молчать и осторожно, чтобы никто не услышал, спустился с полатей, оделся и вышел.
На улице по-прежнему было темно, везде уже погасли огни, тихо стало кругом. Я тем же путем, что и Митя, прошел к дому Силантия и, крадучись, завернул за угол, в затишье. Тут и встретил Николу. Он кивком головы указал на малюсенькое, с кирпич величиной, окошечко — велел прислушаться. Из подпола доносились приглушенные голоса.
— Слышишь? — шепнул Никола. — Не упустить бы теперь…
— Ты давно стоишь?
— С вечера. Замерз, — поежился Никола.
— Иди погрейся, я постою.
Никола затряс головой: нет, никуда он не уйдет.
Вскоре голоса смолкли, послышались шаги на лестнице, затем стукнула крышка люка. Мы двинулись к крыльцу, надеясь, что вот сейчас откроется дверь, и на улицу выйдет незнакомец. Теперь-то уж опознаем его и задержим! Но дверь не открылась, никто не вышел, и все стихло. Мы переглянулись: кажется, нечего тут больше делать, никакого незнакомца нет. В подпол, наверно, заходили Силантий и Филька, что-нибудь прибирали, запозднились, вот и все.
Утром, как только «младенцы» отправились в школу — в этот раз не все, мать восстановила очередь, оставила дома Вову, у которого и губы задрожали: сами из колхоза, а меня из школы, — я пошел в сельсовет. Но сначала завернул к конюшне. Она была пуста, открытые ворота скрипели на ветру. Снег у входа истоптан. Представились людская свалка, вдавленный в снег отец, шум, крик. Почувствовал сзади чьи-то шаги, покашливание. Нет, оборачиваться нельзя, не надо показывать расслабленность.
— Любуешься, хе-хе…
Ах, это Силантий? Я оглянулся-таки. Филька. Смотри-ка, по-батькиному и хихикает, и покашливает. Одна порода.