Кто же писал подлые записочки? Силантий? Но он пишет так коряво, что и сам-то едва ли разбирает свою писанину. Сын его, Филька? Нет, и этот грамотей недалеко ушел от бати, в школу походил только две зимы и обе сидел в одном классе.
Я пошел к Николе с запиской. А он сунул мне свою, снятую тоже с калитки. Почерк один и тот же, наклонный, разбросистый, с неровными строчками, словно писали в темноте, на ощупь. Николе грозили выжечь глаза каленым железом и вырвать язык. А Панку — ему тоже подкинули записку — обещали петлю из его же дратвы. На Шашиной калитке торчал лишь комок мякиша, наклеить бумажку, видно, не успели.
Было понятно: ячейке объявили войну. Объявили подло, скрытно. Может быть, те, с которыми мы каждый день встречаемся, ходим по одной дорожке, дышим одним воздухом.
Панко кусал губы.
— Теперь от бати житья не будет. Сколько уж приставал: выписывайся да выписывайся из ячейки.
— Дознаться бы только! — сжимал кулаки Никола. — Я бы им дал лизнуть каленого железа!
— Дознаемся. До самогонщиков-то добрались! Только не надо дрейфить, ребята. И действовать по комсомольскому закону: один за всех, все за одного! — сказал я, глядя на Панка, который все кусал и кусал губы. Ему труднее всех было, нас отцы защищали, а он оставался в семье беззащитным.
— Чего ты? — обернулся Панко ко мне. — Трусом я не был и не буду!
Записки мы запечатали в конверт и послали Петру, а вечером снова пошли по деревне с песнями. И не одни. Лужайка у пруда, где девчонки крутили кадриль под балалайку, на которой тренькал Мишка Кульков, сразу опустела, все увязались за нами. Остались на месте только Глафира и один из «неженатиков», Птахин Никита. Конечно же с нами был и полуночник Федя Луканов. Мишка со своей балалайкой вышел вперед и заиграл юровскую походную.
Галинка, его сестренка, расхрабрилась, сразу запела:
В нашем поле ягод боле,
Наши ягоды спелей.
С комсомольцами, товарочки,
Гулянье веселей…
Ой, Галинка, Галинка! Давно ли ты, как и твой братчик, сторонилась комсомольцев, а теперь идешь с нами и наши песни поешь. Что случилось? Но нет, строить догадки некогда. Оглянувшись, я увидел, как она крикнула подружкам, чтобы смелее подтягивали, и запела новую частушку:
Кудри вьются, кудри вьются,
Кудри вьются кольцами…
Тотчас же множество голосов подхватило:
Не гуляю с кем попало,
Только с комсомольцами.
Колька ухмыльнулся. Хорошо, мол, отвечаем на угрозы, все за нас. Даже в сумраке было видно, как блестели его крупные, с золотинкой глаза.
А Галинка все больше заливалась, выдвигаясь вперед. И вот она уже пошла бок о бок с Панком, то и дело взглядывая на него. Надо сказать, что на Панка она давненько заглядывалась — нравился ей наш бровастый, повзрослевший дружок. Сдобой его уже нельзя было назвать, парень поизросся, вытянулся. Наверное, она и комсомольские частушки пела, чтобы Панко обратил на нее внимание. Осторожный Шаша толкал меня в бок: доглядывай, не нарушил бы он наш протокол. Но Шаша зря беспокоился — Панко пока что не размагничивался!
А вот Никола… Он, кажись, заколебался. И стало это заметно, когда из Перцова на наши голоса прибежала Нюрка. Ее-то уж хлебом не корми, лишь бы доставился случай попеть, кому-кому, а ей прыти не занимать.
Как только Галинка пропела последнюю частушку, послышался и Нюркин голос. Начав негромко, припечатывая слово к слову, она вдруг тряхнула головой: «А ну, дружней, звончей, бубенчики, заливные голоса! Эх, ты, удаль молодецкая, эх, ты, девичья краса!» Голос ее звенел тоже, как бубенчики. Мы подхватили песню, особенно старался Никола. Нюрка косила на него свои узкие озорноватые глаза.
Шаша, видя все это, хмурил брови.
Долго мы еще ходили по деревне. Никогда, наверное, не было столько пропето песен, сколько в этот вечер.
А утром нас разбудил необычайный гул, такой басистый, словно множество гармонистов в один лад нажимали на медные планки. Мы выбежали на улицу. А гул все нарастал, приближался. Лизуха Рыбкина крестилась, встав лицом к темнеющим в поле елям.
— Небесная сила, небесная сила, — твердила она, — О господи, согрешили мы…
— Какая там небесная — земная сила. Трактор идет! — взволнованно объявила Степанида, возвращавшаяся домой из комитета. — Землю будет пахать.
Никола, как только услышал о тракторе, немедленно забрался на крышу дома. Он, как и все мы, знал о нем по картинкам. С крыши ему видно было, как трактор вынырнул из перелеска и на полном ходу двинулся по полевой дороге.
— Едет, едет! — заорал он.
«Младенцам» не терпелось скорее увидеть чудо-машину, они бросились в поле навстречу ей. Мы с Панком подождали Николу и Шашу, бегущего вдоль деревни, и тоже заспешили к трактору. А за нами двинулись мужики и бабы. Лизуха погрозила было им, но, постояв немного, и сама, перебарывая робость, зашагала вперед, малость замедлила шажок только на краю деревни возле Силантьева дома, где на крыльце топтался сам хозяин в исподней рубашке, кривя синие губы.
Поле, еще вчера казавшееся безжизненным, потускневшим от спекшейся земли, сейчас, разбуженное гулом трактора и людским многоголосьем, озаренное солнцем, оживало. Поглядел на отца, на лице его — ожидание, надежда. Перевел взгляд на кузнеца, дядю Андрея, шагавшего рядом с отцом, — у того в глазах любопытство: посмотрю, что за штуковину отковали городские мастера. Потом увидел Дарью, норовившую обогнать всех; она, казалось, не мигала, как бы боясь, что если мигнет раз-другой, то все это гудящее чудо может исчезнуть, как привидение.
— Погоди, Дарья, — крикнул кузнец и тоже прибавил шагу.
Когда все сравнялись с трактором, быстро остановившимся перед толпой, дядя Андрей шагнул к очкастому трактористу и зацокал:
— Цо-цо. А ну-ка, ну, кажи своего коня, ладно ли подкован, добро ли идет, не с норовом ли… — Он не спеша обходил трактор, ощупывая его, стуча сгибом костлявого пальца по двигателю, решетке радиатора, шипам колес. — Кажись, хорош, споткнуться не должен.
Тракторист снял очки. Мы от неожиданности вытаращили глаза: перед нами был Максим Топников, партийный секретарь. Удивился и кузнец.
— Что, не узнали? — засмеялся Топников, здороваясь с каждым по очереди. Кузнецу он первому пожал руку. — Вот малость научился водить и стального коня. А спасибо не мне говорите, — обратился теперь Топников ко всем собравшимся. — Ленинградским рабочим, путиловцам спасибо. Они прислали машину. И еще им, — указал он на нас, — за письмецо.
— Николка, — обернулся кузнец к сынишке, — и ты писал?
— Все. Всей ячейкой, — ответил Никола.
— От огольцы! Иван, слышишь? Молодые-то хозяева каковы, а? — И опять к Топникову: — А скажи ка милость, как эти путиловцы о нас узнали за тыщу-то верст?
— Рабочий люд, Андрей Павлыч, на-такую теперь вышку взошел, что все видит. И в первую очередь деревню. А как же иначе? Дорога-то одна должна быть, трудовая.
— Что верно, то верно, — согласился кузнец.
Отец в разговор не вступал, он стоял позади других, но когда Топников спросил, откуда, с кого начинать, он поднял голову.
— Гони с краю от дороги.
Крайней, утоптанной и донельзя засохшей, была наша полоса.
— Эх, а меж-то сколько… — заметил Топников. Но тут же ухмыльнулся, должно быть что-то задумав.
Он дал знак освободить дорогу и стал разворачивать трактор. Мальчишки за ним. Топников развел руками: дескать, ничего не попишешь, придется покатать малых на стальном коне. Моментально забрались они на мостик с раскрытыми от удивления ртами. Вове места не хватило на мостике, он взлез на прицеп широкого, в два корпуса, плуга.
Развернув трактор, Топников нажал на какие-то рычаги, и на землю опустились тяжелые, с еще не стертой краской лемехи. На них все и устремили взгляды, гадая, возьмут или нет они затвердевшую землю. Привстав, взглянул на лемехи и Топников, потом еще нажал на рычаги и, отыскав нас взглядом, подмигнув, надел очки и плотно сел за руль.