— Еще трошки, еще.
А когда был заборонен последний метр полосы, он заставил нас сесть, отдохнуть, а сам впрягся в соху. Надо, сказал, опахать концы, чтобы все было чин чинарем.
По дороге же домой опять напоминал нам, чтобы мы не проболтались о ночном севе. Гордый, он не хотел давать для повода возможных охов вздохов и насмешек.
Следующим вечером опять всей оравой пошли сеять озимку. На этот раз пришла и мать. Но засеяли лишь крошечный, со стол шириной загончик. Земля тут была глинистая, спеклась вся, сколько мы ни елозили ее деревянной бороной, глина никак не поддавалась, одни прочерки оставались на поверхности. Пришлось впрячься всем нам в соху, и только тогда немножко расцарапали загончик.
Отец был мрачен.
— Хватит, попыхтели! — погнал нас домой. — Ладно, что никто не видел…
Он ошибся. Мужики, может, и не видели, но разве скроешь что-либо от глазастой Капы-Ляпы! Утром, когда я проходил мимо ее дома, она выбежала навстречу и, кося зелеными глазками, сказала:
— А я знаю, где ты вечером бываешь…
— Где?
— В поле. В бороне заместо лошади ходишь, — всхохотнула она. — Я видела.
— Ничего ты не видела.
— А вот видела, видела, видела, — зачастила Капа. — Потому и к качелям не пришел. А я еще ждала. Ну, признайся, вредный!
Признаться? Нарушить слово, данное отцу, чтобы потом и другие смеялись? Ни за что! Я ответил:
— Может, я проспал…
— А вот и врешь, врешь! У-у, неверный! — показала мне язык.
Она любила дразнить, это доставляло ей какое-то удовольствие. Зеленые глазки так и сверкали. Я даже дивился, почему она нравилась мне.
— Молчишь? Язык проглотил? — продолжала наседать на меня.
— Ляпа! — вырвалось у меня.
— Паленый! — с наслаждением напомнила она мое прозвище, полученное после первой отметины.
Вечером, когда в доме снова засобирались в поле, я сказал, что не пойду, не посмев, однако, сослаться на причину.
— Ежели устал — отдохни, — разрешил отец. — До завтра.
Остальным велел выходить.
А через неделю отец собрался в город. До этого он отвел к кому-то в село телушку, потом достал из сундука пропахшее нафталином зимнее пальто с отворотами из лисьего меха, хранившееся с «жениховских времен», почистил его, отутюжил и тоже отнес в село. А мамину пуховую шаль — ее приданое снес форсунье Варваре, жене разбогатевшего портного-хозяйчика Ионы Матвеева, жившего в нашей деревне. Поехал он в город в надежде, что купит новую лошадь.
Но вернулся отец ни с чем. Не хватило, сказал, денег. Мать опять в рев. Потом стала думать, где же достать недостающие деньги. Один выход рисовался перед ней — отдать Алексея в работники. Хорошо бы устроить его в селе у мельника Стругова. Верно, нелегко на мельнице, днем и ночью заставляют стоять у поставов, зато, сказывают, заработки приличные. Потружничает осень да зиму, глядишь, и пополнится кошелек, а там можно и на ярмарку за конягой. Об этом она собиралась сначала сказать отцу, затем и Алексею, ждала только подходящего случая.
А брат думал, когда осуществится его мечта, когда позовет его город. Волновался: счастливая ли будет она, эта мечта? Заявление он послал еще две недели назад (послал тайком от родителей), а вот ответа пока нет. Не затерялось ли? Но учитель заверял, что этого быть не должно.
Как-то выдался ненастный дождливый день, срочных дел в доме не предвиделось, и Алексей с утра куда-то запропал.
Старые настенные часы с дребезжащим боем — тоже «дедушкино наследство» — пробили уже двенадцать, наше обеденное время, мы сели за стол, но Алексея нет. Стали ждать его. У нас был порядок: обедать всем вместе, или, как говаривал отец, гамузом. А «гамуз», надо сказать, расширялся: к нашей довоенно-военной тройке прибавились еще два послевоенных братика: Володя, болезненный, весь какой-то прозрачный, словно без кровинки, и коренастенький чернявый крепыш Коля-Оля, считавшийся поскребышем, Двойное имя появилось у него неслучайно: мать думала, что родит девочку, и загодя назвала ее Олей, но, родив мальчика, то есть Колю, первое время называла его все еще девчоночьим именем. А мы, чтобы не обидеть и братчика и мать, решили называть его слитно, тем и другим именем.
Подождав Алексея несколько минут, отец кивнул мне: поищи! Я выбежал на улицу, под дождь, спустился к избушке учителя — думал там найти Алексея. Но на дверях висел замок. У речки увидел Капу с ведрами. Спросить бы у нее, но она отвернулась от меня: все еще сердилась.
Вернувшись в избу, я пожал плечами. Отец начал крутить кончики усов. Это означало, что он не в духе. Сейчас должен вынуть кисет — когда сердился, обязательно закуривал. Точно, поднялся со стула (стул только у него, у нас скамейки, занимавшие передний угол избы), кисет в руку — и в куть, к дверям. Там сел на корточки, задымил.
Я к окну прирос, глазел на тропу: скорей бы приходил Алексей. Но тропа была пуста. От дождя она потемнела. Березы махали над ней ветками-плетями, будто заметая следы, оставленные братом. Перевел взгляд на угол соседнего дома, как веснушками испятнанный мелкими каплями, на палисадник, где кипела листва акаций, думал, не появится ли Алексей с этой стороны. Но нет и нет. И нигде ни одного человеческого звука. Только воробьи, спрятавшиеся в путанице акаций, изредка чирикали-спрашивали: «Ветер-дождь», «Надолго-нет?»
Отец вернулся к столу, переложил с места на место деревянную ложку, но до блюда не дотронулся. А без этого сигнала мы не могли начинать. Между тем на столе стыли духовитые щи, вкусный запах их так и щекотал ноздри. Еще бы: ведь сегодня были мясные, какие не так уж часто появлялись на нашем столе.
Не выдержал поскребыш:
— Есть хочу! — хмыкнул он.
Отец замахнулся на нарушителя порядка ложкой, но неожиданно отвел ее в сторону, потом, подумав малость, стукнул о блюдо.
Обед начался.
Когда блюдо опустело, вошел Алексей. Батя медленно повернулся на его легкие шаги. Мы затаили дыханье: сейчас будет дело! Не доходя несколько шагов до стола, Алексей остановился. Ни малейшего признака боязни не было в его крупных, с черными точками глазах. Больше того, они сияли, в них была радость.
— Поближе! — потребовал отец.
Алексей сделал шаг.
— Еще трошки!
Алексей приблизился вплотную к отцу. Тогда батя приподнялся и отвесил ему подзатыльник.
— Впредь не опаздывать к обеду. Чтоб дисциплина!.. — предупредил он. После этого спросил, чему Алексей радуется.
Брат, потрогав ушибленное место, сказал, что ходил с учителем на почту телефонить в город, в рабфак и что оттуда ответили, можно приезжать.
— Поеду, поеду учиться! — притопывал он босыми ногами.
— Погоди!.. — остановил его отец. — Еще не приняли, чего ты…
— Примут! — заверил Алексей.
— Что ж, смелость города берет, как говаривал у нас ротный, — вроде бы согласился отец. Но тут же напустился на него: — А почему ты все это втихую, украдкой? Мне, отцу, ни слова. А может, я и посоветовал бы что ни то… Думаешь, зря столько годов из окопов не вылазил?..
— Так Серко… после него…
— Да-а, — протянул отец, — без коняги мы осиротели. — Но тут же вскинул голову: — Что ж теперь — жизнь кончать, без него, без Серка?
— А мама?..
— А вот сию минуту вместе спросим и ее. — Он обернулся к ней и даже улыбнулся. — Слыхала, мать, куда мужицкий сын загадал? Кто в нашем роду Глазовых учился в таких верхах? Никто! И во всей деревне никто. Хуторская фифочка одна только да еще попович. Вот ведь как оно… — И снова к Алексею: — Так, говоришь, примут, уверен? Смотри, немного за плечами — приходская школа, только. А там небось…
— А сколь я ходил к Михаилу Степанычу…
— Знаю! — кивнул отец и, немного выждав, спросил: — Что ж, благословим, мать? Сделаем зачин, а?
Маму, никак не ожидавшую такого разговора, будто ветром сдунуло с лавки. Она выпрямилась во весь свой рост. А ростом мать была не меньше отца, статная, чернобровая, с высокой грудью и сильными руками.
— Ты рехнулся, никак, батько? Горе к горлу подкатилось, все прахом пошло. Вон уже и телушки не стало, и одежка потекла. Оглянись-ка, с одной драной шинелью остался, да того гляди и ее спустишь, а в придачу и последние портки…