Работать, работать! Но дума еще держит меня в родном Юрове. Живы ли Алексеевы книжки? У Михаила Степановича они пролежали недолго: как только брат уехал на рабфак, учитель принес их. Некоторые еще читал отец, а потом мы опять все отнесли в «Алексеев уголок», на чердак. Не отсырели ли они там? А может, Митя догадался внести их в избу, может, как это делал сам Алексей, читает Вове и Коле-Оле сказки?
Алексей… С ним бы сейчас повидаться! Говорят, до города, где он учится, отсюда всего один день ходу. Посмотреть бы на его рабфак, вместе бы походить по городу, поглядеть на улицы, дома, на все. Ни разу, ни одного разочка не бывал в городах, только на картинках и видел их. Сию бы пору…
Но разве додумаешь, коль чувствуешь прицеленные на тебя эти желтые глаза. Утюг? Сейчас!
Срываюсь с места, подхватываю злосчастную чугунную прорву и бегу на кухню разжигать. Там наталкиваюсь на Сонечку, которая стоя пьет парное молоко. Я чуть не вышиб из ее рук кружку. Она поставила кружку на стол, одернула свитер, обтянувший ее тощую фигуру, поправила на затылке шапочку и, надув губы, дернула меня за вихор (почему-то всем дело до моего вихра):
— Даже не изволит извиниться!
— А я нарочно?..
— Смотри, какой смелый! Тебя как звать?
— Кузя. А что?
— Что? — Она подумала. — Поедем, Кузя-узя, на лыжах кататься! Будь моим кавалером!
Глаза ее смеялись. Конечно же, захотела потешиться надо мной.
— Натягивай свои валенки, Кузя-узя, малый швец — в дуду игрец, — каламбурила она, — и айда!
— Некогда! — досадуя, буркнул я.
— А хочешь, я освобожу тебя от этого «некогда»? Хочешь? — настаивала она.
— Как это?
— А вот так… — Она выбежала с кухни, протопала по коридору и через минуту вернулась с Ионой.
Иона с укоризной поглядел на меня.
— Что же ты, Кузьма, не уважишь просьбу молодой хозяйки? Собирайся!
Ах так? Ну, ладно! Я скорехонько надел шубейку, натянул широченные, с задранными носами валенки, с отцовских ног, — и на улицу, Сонечка дала мне лыжи поменьше, а себе взяла большие. «Ага, сообразил я, хочешь в дураках меня оставить, чтобы потом опять посмеяться. Посмотрим!» Что-то лихачески-мстительное заговорило во мне. Хотя она ловка была на лыжах, шла быстро, опережая меня, но я скоро догнал ее, пошел рядом, бок о бок, затем на спуске под гору вырвался вперед.
— Кузя-узя, швец-дудец, подожди! — кричала она вдогонку.
«Вот тебе и узя, и дудец», — торжествовал я, вовсю налегая на палки, без оглядки несясь все дальше и дальше. Видел только, как по сторонам мелькали кусты тальника.
— Кузьма!..
Я остановился только, когда при подъеме в перелесок зачерпнул полный валенок снега. Воткнул палки в сугроб, снял валенок, принялся вытряхивать снег. Молодая хозяйка тем временем подошла ко мне, запыхавшаяся, тоже потная, и опустилась прямо на снег.
— Уморил! Не могу! Силен!
— А ты думала! — польщенный такой похвалой, ответил я.
Она стала спрашивать, откуда я, как сюда попал. Я сказал, что с Шачи, из буйской мастеровой стороны. Сонечка фыркнула:
— Нашел, чем гордиться! «Кабак… острог в Буй-городе», только и всего. Не слыхал? Это Некрасов писал. Лапотники!
Как кнутом огрело меня это слова — «лапотники». Я огрызнулся. Лапотники, сказал, припоминая отцовские и дядины слова, одевают всю подгородчину, всех вас, пол-Питера построили, сам Петр Великий их знавал. И в обиду себя не давали.
— Храбрецы? — засмеялась она.
— А вот и храбрецы! — отрезал я. Тут же припомнились мне некрасовские строчки, прочитанные в Алексеевом уголке, об одном злом заводчике, измывавшемся над мужиками, и о том, как они бросили его в яму, как заводчик завопил: веревку, лестницу, а «лапотники» ответили лопатами ему. «Наддай, наддай!» Так наддали, что ямы словно не было — сровнялася с землей. Пересказав это, я в свою очередь сказал Сонечке: — Это тоже Некрасов писал!
Она надула губы. Долго так сидела сконфуженная. Потом вскинула голову и начала рассказывать о себе. Хвалилась, что учится в городе, что там ее все уважают. Но похвальбы хватило ненадолго. Сказала, что сейчас приехала на каникулы, но на хуторе — глушь, тоска зеленая, не с кем время провести…
— Завидую папке — он бодряк, — заметила она.
— Он кто будет? — поинтересовался я.
— О, у меня папка знаменитый! — оживилась Сонечка. — Он в земстве служил, интеллигент! Слыхал о таких?
— А теперь где служит? — не отвечая на вопрос, спросил я.
— Теперь? — Сонечка помедлила. — Теперь он не служит, а… работает. По этой, ну — торговой части. У него в городе…
Она опять как-то скрытно замолчала.
— Эх, трудно сказать, ровно костью подавилась, — посетовал я ей. — Лавка, что ли?
— Магазин…
— Ого! Выходит, твой батя буржуйчик, нэпман. Пти-ица!
— А ты не очень! — прикрикнула на меня Сонечка. — Мне и так… Меня за это из техникума…
— Поперли? — сообразил я. — А говорила — каникулы. Здорово!..
— Обрадовался? — Глаза у Сонечки зло сверкнули. Она вскочила, дернулась вся. — Голодранец! Сапог валяный! Убирайся!
Тут же отняла у меня лыжи, повернулась и поехала прочь. Я постоял-постоял и пошел пешком на хутор. Ноги глубоко проваливались в сугробы, снег набивался за голенища, таял там, и валенки так отяжелели, что, казалось, я тащу на каждой ноге по пудовой гире. Сонечка улепетывала от меня, как от чумы. За поворотом я потерял ее из вида.
На хутор, в «нашу» комнатку, вернулся уже впотьмах. Иона подозрительно ощупал меня взглядом.
— Почему поздно?
— Отстал от молодой хозяйки… — пряча глаза, ответил я.
На другой день она уехала. В новом плюшевом пальто, в модной шляпке. Уехал и двухбородый. Этот в только что сшитой ему новой тройке. Теперь мы одевали Сонечкину мамочку, пышную молодящуюся особу с лицом цыганки, увешанную бусами и серьгами. Раза по три в день приходила она, звеня бусами, на примерку, заставляя без конца переделывать то одно, то другое.
Как-то вечером двухбородый вернулся и зашел к нам. Был он навеселе. Остановившись перед столом, за которым мы работали, он, засунув руки в карманы брюк и раскачиваясь на носках белых бурок, с едва скрытой иронией спросил:
— Как жизнь у доблестного пролетариата?
— Помаленьку, — ответил Швальный.
— Отчего так? Вы должны пример нам показывать. Вы, пролетарии, на сегодня хозяева, как пишут газеты, одной шестой части земной суши. Так или не так? — приподнял он мой подбородок.
Я отвел его руку.
— Смотри-ка, один пролетарий не хочет разговаривать. Прекрасно! Но вот вопрос: если я не дам тебе работы, если и другие, подобные, не дадут, что ты будешь делать? Пра-ашу!
За спиной хозяина появилась его супруга.
— Стасик, ты наговоришь лишнего. Пойдем! — тронула его за плечо.
Он повернулся к ней, погладил ее руку в перстнях.
— Не беспокойся, душа моя, у меня всегда ум трезвый! — И к нам: — Видали, как она печется обо мне? А почему? Я сделал ее человеком. Из цыганского хора взял.
— Стасик!
— Все! О тебе, душа моя, все! — качнул он головой и, поправив пробор бородки, опять обратился к нам: — Без нас, уважаемые пролетарии, вы ноги протянете. Это я точно говорю. Кто мы? Работодатели. А работодатели — это деловой, состоятельный народ. Почему Америка силу взяла, удивляет чудесами техники, развития промышленности? Потому что там вырос целый класс предприимчивых промышленников. На нем, работодателе, держится планета. У нас вначале прижали было кой-кого. А к чему пришли? И частную торговлю открыли, и к частным заводчикам за помощью пошли. И пожалуйста — оживление!
— По божьему велению, — вставила его супруга.
— Бог, дорогая, тут ни при чем, — возразил ей хозяин. — Бог — это выдумка, в которую я не верю. Вера в бога только мешала нашей матушке-России в ногу с Западом идти.
Шагнул к Ионе, прислушивавшемуся к его словам.
— Ты, я думаю, согласен со мной. Ты ведь в некотором роде тоже работодатель.
— Маленький, — пожал плечами Иона.