Кортеж наш был довольно живописен: впереди верхом ехал Куроедов на пристяжной; непосредственно за ним шли те мужички, у которых были ружья. Угрюмов отстал немного в стороне с сотским и «сельским», следовавшими без шапок. Потом валил пестрою волной народ, бежали собаки, совались ребятишки и шествовал ваш покорнейший слуга, имеющий ассистентом уже немного подгулявшего Архипа.
Когда подошли к лесу, разговоры смолкли. Мы расставили втихомолку цепь и стали сами по местам, вдоль просеки, шагов на тридцать друг от друга расстояния. Тогда гончих пустили в остров. Тишина в лесу, как и накануне, была невозмутимая; утро хотя совсем уже ободнявшее, еще не сгоняло росы, павшей за ночь, но по верхам дерев давно скользил золотистый отблеск загоревшегося солнца… Вдруг тявкнула гончая, напав на след; Архип тотчас подал сигнал — вот мгновенно поднялся шум по лесу, заорали, затрещали, подвигаясь все ближе и ближе на нас. Выскочило несколько оторопелых зайцев — шумные, по охотничьему выражению; но по ним, при облавах по красному зверю, не стреляют. В цепи показался синеватый дымок, грохнул выстрел по просеке, мимо меня прокатил волк с окровавленным боком; вдогонь ему свистнула картечь — он перевернулся через голову и поволок задом; шагах в пяти он издох. Еще где-то выстрел, еще и еще — охота закипела!
В это самое время из леса выскочил, почти обеспамятев от страха, какой-то человек и тревожно остановился, озираясь на все стороны. Он был в рваном тулупишке, широких портах, мотающихся вокруг босых ног, и без шапки. Что-то дикое, отчаянное и вместе нерешительное было в его испуганном взгляде и изнуренном лице, над которым топорщились всклокоченные волосы. Заприметя охотников, он было снова бросился в лес, но две дюжие руки схватили его сзади.
— Эй, братцы! — закричал поимщик, махая локтями. — Подь сюда! Ваську отпетого изловил! Иди, слышь — на один-то его не осилишь!
Но тот и не думал бороться; молча покорился он своей участи и спокойно ждал народа. Я подошел вместе с другими и легко узнал в нем того самого Василия, который сотворил пожар в Ненашеве. Недолго же досталось ему погулять на Тихоновы денежки! Этим приключением прекратилась наша охота: кричане и облавщики, привлеченные поимкой, сбились в кучку, дивясь на него, бедняка, как на морскую диковину. Волков, оставшихся в живых, конечно, и след простыл; однако двое из них легли на месте, поплатясь за неосмотрительное удовлетворение своих прожорливых побуждений. Их свалили в телегу и повезли в село. От телеги баб отогнать нельзя было: каждая тянулась потрогать пальцами еще теплые бока зверя, постучать ему по черепу, дернуть за хвост и примолвить потом:
— Ведь ишь, прости мое согрешение, черт какой!
Василья, связанного кушаками, вели за телегой: сотский, как представитель власти, тотчас вооружился палочкой и шествовал рядом с ним.
— Farewell! — повторял Угрюмов. — Не раз отлавировал от меня этот сэр — зато теперь не уйдет! Это — некоторым образом раважер[138], by God![139]
Мы прямо отправились в избу сотского, куда поместили на время Василья.
— Ну, мистер, — начал Угрюмов, — наконец-то мы с вами свиделись! Скажите же мне, как вы себя чувствуете и довольны ли остались вашей маленькой прогулкой?
Арестант при нашем приходе встал. Он было оживился, заслышав ласковый голос Угрюмова, но, сообразив, что с ним шутить не станут, понурился снова.
— Что ж вы не отвечаете, многоуважаемый мистер? Не случилось ли чего-нибудь с вашим языком?
Кое-кто из толпы, вошедший вслед за нами в избу, засмеялись. Арестант вдруг поднял голову; в его глазах не было ни страха, ни злобы.
— Ваше благородие, — сказал он, пододвинувшись шага на два к становому, — судите меня, коли так нужно: точно, я виноват! Да не глумитесь только надо мной; оно и в законе царевом не писано.
— Каков, а? — обратился к нам Угрюмов, немного озадаченный. — All riqht, черт возьми!
— Не ругайтесь, ваше благородие, надо мной, потому — ругаться — грех! Ну да, я — вор острожный… да много ль из вашей-то братьи, из дворян, честных-от людей выищется? Не тем, так другим — все в чужой дом лапу запустить норовят…
— Гм! — вставил Угрюмов.
— Аль, думаете, жисть-то беглого весела? — продолжал Василий тише. — Кажинную минуту должен себе конца ожидать, то от зверя, то от поимщиков… От всякого шороха душа замирает… и дождем-то те мочит, и ночью-то корчит — жутко: жисть не мила станет… Лучше уж в остроге гнить! — Он махнул рукой, помолчал и вдруг, как бы спохватившись, упал на колени. — Явите божескую милость — прикажите дать корку хлеба: истощал, изнемог я совсем…
Его накормили (Куроедов поднес даже чарку коньяку из своей походной фляжки) и начали снимать допрос.
— А где та девка, что с тобой ушла?
Василий запирался.
— Никакой девки со мной не уходило…
— Говори — хуже будет!
— Покинул, значит, я ее в слободе.
— Где?
— В слободе, у кавалера Анисима Федорова, потому — с нею несподручно было: опаска брала…
— А деньги где?
— Прогулял. Как деньги извелись, то кавалер отпущать перестал. Я подумал, да девку ему и прикинул: три дня мы за нее гуляли…
— И не жаль тебе ее было: ведь сам же сманил, загубил честную девку?
— Чего жалеть! Эвтого товару непочатой угол — только захоти!
— Ну, брат, — решил Угрюмов, — негодяй же ты, как я погляжу! Тебя мало в кандалах сгноить!.. Эй! Свяжите его!..
Куроедов, все время молча кусавший губы, вдруг поднялся, надел фуражку и протянул нам руки.
— Прощайте, господа, — мне пора!
И он торопливо вышел из избы.
— Тонкая штука! — подмигнул за ним Угрюмов. — Промаха не даст, где случится… Я его знаю!
Вскоре побрел и я восвояси. Иду — а над бледной закраиной далекой зари черная, длинная туча остановилась низко и неподвижно, и в смеркающемся воздухе стало припахивать дождем; густое облако пыли, крутившееся по дороге и настигающее меня постепенно, заслоняло совсем кибитку, поскрипывавшую легонькой трусцой, из которой мне кто-то махал картузом. Смотрю — наш городской лекарь, Сигизмунд Савельевич.
— Куда это вы, Сигизмунд Савельич?
— А в Ненашево. Садитесь — подвезу по дороге…
— Что случилось?
— А не знаю. Прислали лошадей, говорят: пожалуйте! Я и поехал. Дочурочка, что ли, там у них прихворнула — не знаю! Так что-нибудь — вздорец!.. А вы с охоты?
— Да, с волчьей…
— А, с волчьей, — повторил Сигизмунд Савельевич и поглядел на небо, — ну, батенька, проймет же нас!..
Набежал действительно порыв ветра, свернул на сторону лошадиные хвосты и погнал пыль боком, в раздольное поле. Упали две-три тяжелые капли; вдали раскатился гром… Сигизмунд Савельевич перекрестился, натянул свой клеенчатый плащ и впал в задумчивость. О чем — неизвестно: быть может, о вчерашней пулечке с женой инспектора врачебной управы, с которою уже лет десять состоял в интимности; а быть может, о превратностях судьбы или финансовом кризисе…
IV
Который лучше?
— Что такое счастие, как не тихая, безмятежная, легонькая скука.
Завернула глухая осень, стужа да ненастье; в деревне становилось невыносимо. Я уехал в Петербург, оттуда за границу. Однажды в Женеве зашел я в бюро отправлений записаться на место до Фернэ (некогда роскошного поместья Вольтера, где провел он весь остаток жизни) в то время, когда прибыл вечерний дилижанс из Шумани. В числе других пассажиров с империала слез господин, изысканно одетый, с бородкой и перстнями на мизинцах. В нем с первого взгляда отгадывался денежный человек, скучающий, ленивый и сытый, как почти все аристократы туго набитого кошелька. Он подал руку какой-то даме, выставившей голову изнутри кареты, и пособил ей сойти. Я заметил у нее узкую, тонкую ногу, потом довольно кокетливое движение, которым она оперлась на длинную палку с крючком из козьего рога, какими обыкновенно запасаются для горных экскурсий; но лицо ее было прикрыто густой вуалеткой, которую к тому же придерживала рукой. Следом за ней выскочил оттуда же мальчик лет пятнадцати с папироской в зубах и хриплым смехом. К нему-то и обратился господин с бородой, сказав по-русски: