Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

«Пора убедиться, однако, что мы — старший люд, аристократы обветшалые — мы неживучи. Непременно скоро умрем. Говорю прямо: высшему обществу не должно жить. Такое время: на нас не мода, а если бы и была — поддерживать нелепую моду разорительно. Мы — прокутившиеся и с каким-то наслаждением любим задолжать и бросить копейку, когда она последняя. Что нам не жить — свидетельством тому наши барские усадьбы, моя родная усадьба. Запустелые, обветшалые, сто раз обреченные аукциону, наши барские хоромы напоминают мне других мертвецов — барские замки на высотах по Рейну. Жизнь оттуда сползла в города и села. И мы, если хотим жить, должны сползти, хотя не в столь живописные местности. Мы променяем барские хоромы на полумещанские покойцы. Ну, тогда и проживем, только уже не будем баричами».

«Вот эта мелюзга мелкопоместная, та будет живуча. Все ее — впереди, да так и должно по закону справедливости. О крестьянах я уже не говорю. Странно только: ни те, ни другие не чуют своего будущего первенства. Надо толкать, чтобы они поняли, и я готов помочь им».

«…Ввиду близкой смерти одних, возрождения других, мыслитель останавливается пораженный и думает: «Как руководить неопытных, чем руководиться?»

«Дайте мне средний вывод из каждого явления жизни, дайте мне среднее мнение между двумя крайними мнениями. Я ищу его и доищусь, если уже не ощупываю. Вот чем я и доволен собою».

«Поиски и поиски — подвиг высокий. Блажен, кто на него потратит все свои силы…»

«…Не смейся; сейчас мне в голову пришло одно очень прозаическое обстоятельство, и пришло потому, что оно в связи с моими поисками. Верно, если вы, друзья мои, обернетесь на себя, у вас найдутся такие же обстоятельства, и погордимся ими вместе, потому что они достойны гордости. Рассуждая, я наткнулся на один вопрос: «Куда я израсходовал мою тверскую деревню?»

«Эту маленькую часть родового имения я давно продал, и от суммы давно нет ничего. Я думал, думал и, наконец, успокоился. Деревня вся ушла в те годы, когда я, как труженик, сидел в Гейдельберге и потом, когда я бросился искать сближения с нашими великими учителями и страдальцами. Деревня растаяла на поисках общественной пользы…»

«Будут ли так бескорыстны и самоотверженны те, кто нас заменит и кого мы учим? Например, когда дорастет (и дорастет ли?) до подобных понятий хотя бы моя хозяйка? Она — женщина добрая, наверное, позволяет обирать себя калекам и попрошайкам, но уж, конечно, для того, чтобы выучиться чему-нибудь, не расступится на копейку».

«Выучим ли мы их не уважать собственности, даже презирать ею для благих целей? — вот вопрос, существенный в ту минуту, когда любовь к собственности возбуждена до последних размеров… Как бы поскорее указать законные границы этой любви? Вот это-то и предлагаю обсудить хорошенько всем деятелям нашего времени…»

V

Покуда Овчаров соображал нравственное перевоспитание Настасьи Ивановны, писал о нем и переписывал набело свои соображения, сама Настасья Ивановна провела много беспокойных дней.

Она мучилась, придумывая, можно ли ей или не можно навестить своего гостя. Позволит ли он или не позволит? По ее понятиям, ей бы следовало самой водворить его, самой присмотреть за всем и лично справляться, хотя раз в день, жив ли Эраст Сергеевич и не нужно ли чего дорогому гостю? Но она на это не решилась. Много раз покушалась она пойти — и не пошла. Настасью Ивановну обуял какой-то страх не то приличия, не то страх самого Овчарова, такого заграничного, бог знает какой страх, — только она не шла. Намекнув поутру Оленьке, что надо было бы и прочее, Настасья Ивановна впадала уже на целый день в грустное недоумение. На кухне она ворчала и даже кричала. Кричала она много и прежде, но никогда сердито. Теперь всему причиной был обед для Эраста Сергеевича и несчастная сыворотка. Сыворотка лишала сна Настасью Ивановну. Только в те дни, когда казалось ей, что все сваренное, процеженное и очищенное точно удалось, Настасья Ивановна делалась весела. Паровая кастрюля и великолепное столовое белье Эраста Сергеевича были точно источником мучения. Как они вымыты, как прибраны, сохранены ли пуще глаза Аксиньей Михайловной и не лучше ли все это прибрать в свою спальню? Одно утро она была поражена до ужаса. Суп был возвращен из бани нетронутым. Настасья Ивановна осмелилась спросить лакея: «Почему?..» — и получила в ответ только одно краткое: «Не желают». Суп перепробовали двадцать раз и она, и Оленька, и ничего в нем не было найдено достойного порицания. Оленька, впрочем, больше пробовала из шалости. Выплюнув последнюю ложку, она со смехом сказала чуть по плачущей матери:

— Да, может быть, у него живот болит, что он ничего не ест. Есть о чем думать! Ну, хотите, я у его Федьки спрошу…

— Ай, Оленька! Не говори с ним! Нельзя.

Этого Федьку или, вернее, презентабельного Федора Федоровича, с рыжеватыми бакенами и белокурым завитым хохлом, в полуфраке и перчатках, Настасья Ивановна положительно боялась. Федору Федоровичу было предписано говорить как можно меньше. Настасья Ивановна поняла это из первого разговора с Овчаровым, и, как ни странно, как ни сердечно хотелось ей вступить в беседу, у нее не хватало отваги. Кроме приказа о немоте, Федор Федорович подавал еще много и других причин для страха как самой Настасье Ивановне, так и ее дворне. Такого элегантного и гордого служителя еще не видали в Снетках, ни даже в губернском городе. Совершив каждое утро и вечер пешее путешествие от Березовки до Снетков, он являлся в людскую Настасьи Ивановны так величественно и с такими отрывочными приказаниями, что дворня спешила кланяться, хотя никогда не получала поклона. Когда он уходил через аллею, унося к барину поднос, накрытый салфеткой, дворня провожала его благоговейным любопытством. Федор Федорович этого стоил. Во-первых, он был обруселый петербургский немец, не забывший своего родного языка; во-вторых, до поступления к Овчарову он служил в числе буфетчиков на пароходе, где умел во время качки пронести рюмку водки, не пролив капли; в-третьих, на пароходе он видал лицом к лицу и en néglige[55] пассажиров первого класса. Все это, конечно, было очень важно. Федор Федорович сам поведал о себе снетковской дворне. Он был нем пред Настасьей Ивановной по приказанию барина, хотя глубоко был обижен, что ему приказали молчать пред такой барыней; по среди ее дворни он давал себе волю. Намолчавшись вдоволь на пути из Березовки, он приходил и несколько грозно пускал в ход свою биографию и какие на свете он видал диковинки. Снетковцы внимали, сытно кормили проголодавшегося путника, и понемногу Федор Федорович стал ручнее. Понемногу боязнь даже вовсе сошла с снетковской дворни, понемногу (конечно, тайно) явилась у нее и насмешка над Федором Федоровичем. Дело в том, что Федор Федорович проговорился. Он рассказал, что на пароходе — жизнь каторжная, что настоящая жизнь его далеко не красна, что Эраст Сергеевич — отъявленный тиран, а наиболее — скаред, что его прогнали с парохода, потому что зашалился, а отсюда он уйдет, непременно уйдет, вот как только выберет задержанное барином за два месяца жалованье. Дворня, натурально, пересказала все Оленьке и Настасье Ивановне.

— Да не болтайте вы, невежды, ради господа бога, — вскричала Настасья Ивановна в ужасе, что сплетня дойдет до Эраста Сергеевича.

Мучения ее удвоились. Они утроились, когда она поближе заглянула, что вдруг произошло под ее кровлей. Волнуясь о чае, сыворотке, обеде, о помещении, о вставанье, лежанье, купанье, гулянье, о всех жизненных отправлениях дорогого гостя; волнуясь громко каждую минуту в своем салоне пред Анной Ильинишной, Настасья Ивановна нажила себе беду. Беда эта, казалось, логически не должна была бы истечь из волнений Настасьи Ивановны, но тем не менее вытекла. И Настасья Ивановна смиренно начала глотать ее горькие приемы.

VI

Невинный, ничего не подозревавший Овчаров продолжал между тем ходить в свою Березовку, посиживать у себя и еще просидел таким образом несколько дней, ничего не зная, что из-за него происходило в господском доме. Физиономия его служителя могла бы показать ему, что там ненормально возбуждена жизнь, но Овчаров не обратил внимания на эту физиономию. Что бы там ни было, Овчаров принял принцип невмешательства и ничего не спрашивал. Он начал находить, что покой и пустынножительство полезны ему в высшей степени и как больному, и как деятелю, и в новых заметках, отосланных в Петербург, советовал еще подробнее всем деятелям подобный курс одиночества.

вернуться

55

полураздетых (франц.).

35
{"b":"813627","o":1}