— Отчего?
Он не отвечал, но посмотрел на Оленьку пристально.
«Что бы такое? — подумала она. — Напрасно я ему нагрубила; теперь он ничего не скажет».
В ней сильно затронулось любопытство. Вообще она была очень любопытна. Овчаров все более и более делал непроницаемую мину. Оленька стала кокетничать, приставать, наконец мучиться, чем бы задобрить соседа. Тот молчал и только улыбался.
— Ну, хороший, ну, милый, — вскричала она, не выдержав и схватив его за руки, — скажите. Если вы мне скажете ваш секрет, и я вам скажу, о чем я думаю.
— Хорошо! Вот это условие годится. Только за то, что вы изволили дуть губки, говорите первая.
— Пожалуй, хоть так; лишь бы вы не обманули.
— Я буду обманывать! — вскричал он. — Да вы не знаете, чего мне стоит удерживаться, чтоб не сказать моего секрета.
— Вот как! — сказала Оленька. И вдруг ей показалось что-то странное и в его словах, и в голосе. Она присмирела. Ее кокетство сошло.
— Говорите.
— Я? Честное слово, я думала о ссорах с Анной Ильинишной и о том, что еду смотреть противную барыню и противнейшего барина, которого заранее терпеть не могу, которого мне навязывают в женихи.
— И только! — вскричал Овчаров с необыкновенным жаром. — И не слаще этого? И в семнадцать лет ни одной мечты в такой славный летний день, когда бы, кажется, вот так и спрятался в этой ржи, в этой роще, вдвоем, чтоб никто не видал… Полноте! Вы притворяетесь; это тяжело.
— Я правду сказала, — отвечала Оленька, но покраснела. — Надо же замуж выйти.
— Замужество? С противным человеком! Ольга Николаева! Да не говорите же вы, наконец, противу себя. Не клевещите хоть на ваш ум, если уже… если уже хотите скрыть, что в вас есть страсть и сердце. Насильный брак, брак по расчету, брак в угоду папеньке и маменьке, брак неосмысленный, но это — убийство! Убийство вашей свободы — вот что… Да и что такое брак, если не преступление, не убийство свободы? Знаете ли вы, как вы можете быть, как, должны быть свободны? Знаете?
— Ну, как же?
— Как ветер, — договорил Овчаров.
— Будто бы, — сказала Оленька весело.
— Да. Вы сомневаетесь, вы думаете, меньше вы будете счастливы без ваших браков? Меньше найдется людей, которые будут любить вас…
— Ничего, ничего не думаю, — сказала Оленька, кокетливо закрывая уши от потока его речей, — никто меня не любит, никто меня знать не захочет… А вы теперь подавайте мне ваш секретик….
— Мой секрет? Да я с ума по вас схожу, Оленька…
Овчаров бросился к ней и, прежде чем она успела сказать слово, расцеловал ее в плечи и в шею.
Но Оленька, должно быть, точно была посильнее его. Она схватила его за плечи и оттолкнула его на другой конец коляски, быстро, молча, без шума, так что и кучер не оглянулся.
— Скверный вы человек, — сказала она, вся пунцовая от волнения, — шевельнитесь только — я вас побью. Не смейте говорить со мной ни слова.
Овчаров оправил свою панаму, закутался плотнее в свой плед и отвернулся в сторону. Оленьке только и было видно, что его худая рука в замшевой перчатке, которою он подпирал подбородок. Впрочем, Оленька и не смотрела.
Так прошло с четверть часа. Вдалеке показалась усадьба Катерины Петровны.
— Ольга Николавна, — сказал Овчаров, вдруг повернувшись к ней. Лицо его казалось огорчено и расстроено. — Ольга Николавна, неужели вы не простите увлечения?.. Если бы вы мне не нравились…
— Вздор, вздор! — сказала она. — Молчите. Не смейте лгать. Я вам не поверю на волос.
— Ольга Николавна, но как же бы я смел…
Она отвернулась. Но она чувствовала, что он не сводит с нее глаз. Он вздыхал, искал ее руку, потягивал кончик ее бурнуса. Так проехали они версту, потом еще полверсты, проехали сквернейший мостик через дрянную речонку, проехали отвратительную деревенскую улицу с невообразимо плохими избами и наконец выехали на выгон, после которого через тощий, лунообразно разбитый газон они должны были подъехать к какому-то каменному сундуку с дырочками вместо окон и прихлопнутому крутой железной крышкой — то есть к дому Катерины Петровны.
— Пожалуйста, любезный, — завидев все это, закричала Оленька кучеру, — когда поедем назад, выпусти на мосту; ночью там с вашей венской коляской, пожалуй, провалишься.
— Так вы поедете со мной? — быстро спросил Овчаров.
— Что?..
— Я думал… Я боялся, что вы попросите Катерину Петровну… Так вы меня простили?
— И не думала, — отвечала Оленька спокойно. — Я поеду с вами, как приехала. Если вы меня тронете, я выскочу или побью вас при кучере. Просить защиты у Катерины Петровны! Трусишка! Вы испугались, что я вас в историю введу? Что мне это выгодно, что мне это нужно? Уж не думаете ли вы, что я пойду жаловаться маменьке? Я и сама с вами расправлюсь.
Овчаров хотел что-то сказать, но уже лакей Катерины Петровны, выскочив на крыльцо, отпирал дверцы их коляски.
XV
Они вошли в залу, небольшую, с узеньким полинялым половиком во всю длину ее, оштукатуренную белым и почти пустую. В ней стояло только старое пианино с пожелтелой тетрадкой Розеллена[67] на пюпитре да в углу волан и какие-то лесенки и палки для гимнастических упражнений. Время было послеобеденное, и на полукруглом столе около лакейской были поставлены для прохлаждения графин с водой и бутылочка с прошлогодним клюквенным морсом, вся облепленная мухами. Мух жужжал мильон. При входе гостей девочка лет четырнадцати, высунувшаяся в окно, чтоб посмотреть экипаж, соскочила с окна и не то присела, не то поклонилась гостям. Она была очень высока, очень дурна, в веснушках и зачесана a lénfant[68]. При поклоне как-то особенно бросались в глаза огромные мохры английского шва на ее панталончиках из-под полинялой кисейной юбки на умеренном кринолине и ее couleur chamois[69] ботинки, должно быть, модные, но сбитые набок.
— Bonjour, mademoiselle Annette; bonjour, George! Une poignée de main, mon garçon[70], — сказал Овчаров, кланяясь девице и завидев в конце залы еще мальчика.
Mademoiselle Annette улыбнулась Овчарову, молча кивнула головой Оленьке и посмотрела на ее прекрасное платьице. Жорж обернулся. Это был мальчик лет тринадцати, тщедушный, приземистый, весь одетый в старую парусину, при часах и модном галстуке. Вскочив навстречу Овчарову, он разронял на пол какие-то фотографические карточки, которые перед тем убирал в портфель.
— Что поделываешь? Где маменька?
— Маменька там, здравствуйте, — сказал Жорж, стуча подле него каблучками и потянув в себя запах белья и жилета Овчарова, от которых веяло тончайшим ароматом.
Оленька прошла вперед.
— А вы, mademoiselle Annette? Ну, как в деревне?
— Mersi, monsieur,[71] — отвечала она с гримаской и поглядывая вслед Оленьке, которую не провожала. — Вы живете с Чулковыми?
— Скука здесь смертная, — сказал Жорж, потирая руки.
— А я думал, шалуну раздолье… Это что?
Овчаров, проходя, взглянул на карточки, где мелькнуло ему много поднятых ручек и ножек и балетные платьица.
— Будто не узнаете? Вот Соловьева, Комарова, вот Любовь Петровна… Это — моя коллекция.
— Как, уж обзавелся?
— Еще бы!
— Поздравляю, — сказал Овчаров и прошел мимо в гостиную, догоняя Оленьку.
Гостиная была пуста. Она вся была в чехлах, колыхаемых ветром из растворенных окон, и по ней струился тот же старый половик, что и в зале.
— Bonjour, — раздалось наконец в третьей комнате, и из-за двух тощих померанцевых деревьев, стоявших там при входе на балкон, показалась дама. Она работала; перед ней на столике был маленький несессер и полоса кисеи с дырявым шитьем. Дама привстала, причем выказался ее низенький рост и полноватая коротенькая талия, туго стянутая в корсет. Платье ее тоже было довольно коротенькое, d'après lamode économique decampagne,[72] с хозяйственными карманчиками на боках. Ее морщиноватое маленькое лицо, все сведенное в улыбку, не то довольную, не то недовольную, казалось еще старее от контраста с волосами. Волосы ее были вычернены, как черный атлас, и в них играл кончик старой алой ленты, приподнятой ветром с черного кружевного кружочка, который прикрывал затылок.