— Шинкарь с женою.
— Давно это они ходят к вам?
— Сегодня пришли в первый раз.
— Что это вздумалось им?
— Да шинкарь непременно захотел побывать у нас, познакомить свою жену со мною.
— А ты к ним пойдешь?
— Да еще не знаю. Яков не говорил ничего… как он скажет…
Спокойна, сердечная, точно она без забот по цветущему полю гуляет в тихий, теплый вечер.
Чайченко сидел с гостями, заметно, невеселый, вздыхал тайком. Шинкарь невзначай поглядывал на него — неласков был его взгляд — словно искра вспыхивала в его черных глазах. Шинкарка все усмехалась, говорила:
— Зачем вы потчуете так часто, сосед, — ему будет лишнее это.
— Она твоего добра жалеет, Яков.
— Отчего мне не пить? Напьюсь, не беда — любая жена меня до дому доведет.
— А если не захочу? — подхватила она, смеясь.
— Не захочешь? — говорит, а сам ее взглядом меряет. — Да разве тебя кто спросит: «Хочешь ли?»
Чайченко перевел тяжело дыхание и взглянул грустно на шинкарку, а шинкарь глядит пристально на него. Маруся, бедная, заговаривает их, потчует — шинкарь все не сводит глаз с Чайченка, так что тот почуял его взгляд на себе и встряхнул головой весело: тогда шинкарь глаза в землю уставил.
— Скоро в вашем приходе храм построят, — говорит Маруся шинкарю, — будет у вас много гостей.
— Меня, спасибо, добрые люди не забывают, — ответил шинкарь, — не то за мою приязнь, как за то, что жена хороша, вот задушевному приятелю и любо поглядеть на мою кралечку.
Да и засмеялся, и так засмеялся, кажись, что и у меня сердце екнуло, и шинкарка вздрогнула.
— А здоров ли ваш троюродный брат и его молодая жена? — спрашивает опять Маруся.
— Помяните его душу, милая хозяюшка. А вы еще не слыхали? Я бы давно рассказал вам! Его молодую жену добрые люди отняли у него и завезли куда-то далеко, а он пошел искать ее на дне реки.
— Как? Боже мой! Утопился! Бедная она женщина!
— Отчего бедная? Она в роскоши теперь; ей лучше еще стало на свете жить… Оно как бы на меня — я бы дело не так повел: не утопился, не повесился бы один, а разве уж вместе с милым дружком.
Склонился к жене — глаза так и искрятся.
— Вдвоем, говорят, и умирать охотнее! — прибавил.
— Одначе домой пора.
Начали прощаться, — пошли.
Шинкарка, идя, оглянулась и махнула, знать, Якову рукой, будто невзначай. Шинкарь схватил ее за руку, говорит громко:
— Полно махать, пора перестать! Пойдем!
— Вот! — засмеялась она, — не даст хорошенько и с хозяйкой проститься — или ты боишься меня потерять, как иголочку?
— Если потеряю, так отыщу, будь спокойна, сизая моя голубушка!
И пошли домой. Она, идучи с ним, что-то щебетала и громко смеялась, брала его за руку, обернулась еще к нам и крикнула: «Будьте здоровы!»
Шинкарь шел, не оглядываясь.
Через несколько дней мы услыхали от людей, что вышла ссора между шинкарем и Чайченком и что шинкарь выгнал Чайченка из шинка, что завелась ссора за то между ними, что шинкарь стал свою жену за что-то бранить, а она все отшучивается, смеется; шинкарь не унимается и закричал на нее. Тут Чайченко не перемог своего сердца, вступился за нее — должно быть, у него шумело уж в голове. Как стали они один против другого, так едва люди упросили их оставить ссору. И сказал шинкарь Чайченку: «Не приходи больше в шинок». А Чайченко еще кричит: «Отчего?» — «Не приходи, — говорю, — в шинок!»
С того дня никто не видал Чайченка на селе.
Я прихожу к Марусе — все ли у вас благополучно, сестрица?
— Муж болен, — печально ответила она.
— Давно заболел?
— Да уже три дня. И не ест и не пьет.
(А как раз три дня прошло после ссоры.)
— Да где же он?
— В светлице лежит.
А он и кличет: «Маруся!»
Она бросилась в светлицу.
— Кто это пришел к нам? — слышу, спрашивает.
— Это Хима пришла меня проведать.
Больше ничего не сказал и не спрашивал. Маруся завернула ко мне. Я ей говорю тогда, тихонько:
— Маруся, знаешь ли ты, что было намедни?
— Не знаю. А что было?
— Пусть не идет Яков в шинок!
— Он не пойдет.
— Тебя послушается?
— Нет, а вчера утром прибежала к нам шинкарка, едва дух переводит, пусть Яков не приходит — запрещаю ему! У нас беда. «Слышишь? Не приходи! — крикнула на него. — У нас беда. Мой будет говорить, что на ярмарку едет, что едет к приятелям, — не верь, не приходи!» И побежала от нас. Я ничего больше не знаю. Я боюсь, не было б беды! Расскажи, что ты слыхала?
Я ей рассказала все, что слышала.
И замолчали мы обе, сидим точно над ручьем — мысли, как вода, бегут, бегут.
— Жаль, — говорю, — жаль, да не вернется!
— Чего жаль? — спросила Маруся.
— Житья молодого! Века, затраченного даром, — вот чего жаль.
— Так уж нам на роду написано. О чем жалеть?
— Э, милая, разве не видно, в какой ты радости живешь!
— Радость не радость — не помогут жалости.
Опять замолкли — сидим. Уж поздний вечер. Деточки спят спокойно, дочка и сынок маленький, чернавчик, что недавно родился; а в огороде ветер шумит вербами, на дворе черно — поблескивает молния.
— Куда теперь ты пойдешь в такую непогодь, — говорит мне Маруся. — Переночуй у меня, видишь, какой дождь полил.
И осталась я у нее.
Чайченко, слышно, мечется, тяжело вздыхает. Маруся прислушивается, а к нему не входит — не посмеет, видно, бедняжка. Раза два вечером он ее кликал — спрашивал: кто с нею в хате? — словно забывал, что я у них. А ночью стал ее кликать все чаще да чаще и все говорит: «Кто-то пришел к нам!» — «Никого нету». — «Нет, пришел кто-то: я слышал, как стучались, верно, ждет под дверьми — отвори!» Она отворяла — нет никого! Немного погодя опять ее шлет: «Кто-то стоит у ворот». А потом: «Кто-то в окно стучит…» Она все выходила, смотрела, окликала — никого не было, — всю эту ночь, темную и грозную, мы так провели.
Мне слышалось, будто Чайченко плакал… Маруся молчала, хоть не спала. На рассвете, слышим, кто-то тихонько стучится — потом сильней. Маруся выбежала, я за нею.
— Скорей, скорей, отвори! — кричал Чайченко нам вслед.
Отворяем ворота, а у ворот шинкарь.
— Здравствуйте, — говорит Марусе, — а где ваш муж?
— Дома.
— Нельзя ли вызвать его?
— Он лежит больной.
— Нельзя и увидеться с ним?
— Он очень нездоров. На что вам его? Непременно надо?
— Я привез ему хороший гостинец с ярмарки. Он нездоров, вы говорите? А вот, может, я его встречу на дороге, вашего болящего. Прощайте.
Пошел, замахал руками, быстро. Маруся рассказывает мужу. «Ага!» — только и сказал.
XIX
Черные тучи летели все по небу; заря румянила край неба, мы уже встали, одеваемся, причесываемся. Солнышко показалось, а я и в дорогу, спешу к матери, чтоб не думала, где я девалась? Это было в воскресенье. Вижу, проходя шинок, что столпилось много людей и сильно шумят. Подхожу ближе, и женщины тут же стоят, и дети бегут с разных сторон. Вижу, в шинке дверь выбита. «Что такое?» — спрашиваю. «Зарезал шинкарь жену и себя», — говорят молодицы. «Кто б ожидал этого?» Кличут меня поглядеть… Лежат на полу оба, облитые кровью. У нее в груди нож воткнут; а она как сжала его руками за шею, так и охладели руки. Рубашка на ней разорвана. Монисто в крови рассыпано — очень, должно быть, отбивалась она и, верно, задушила его — синий такой лежит, как бузина, а она изошла кровью, лицо белое — как бумага, — только лоснится черная бровь и губы запеклись кровью.
Я поскорее к Марусе, рассказала.
— Боже мой! — промолвила она. А Чайченко откликается из светлицы:
— Кто к нам пришел?
— Беда случилась, — говорю ему громко.
— Какая беда?
— Зарезался шинкарь с женою.
Он вошел в хату. «Что? Что?» — спрашивает, а сам хватает шапку, надевает свитку.
— Правда ли это? — спрашивает Марусю.
— Правда.
— Я видела своими глазами, — говорю я ему.
Он присел на лавку со свиткою в руках и в шапке.