Маша могла подолгу стоять над одним и тем же цветком и внимательно наблюдать за ним, как будто ей хотелось узнать, как он растет и развивается. Целый день у нее не было с Полею других разговоров, как про сад да про цветы. Обе сестры видели в хозяине какого-то благодетельного для них гения и питали к нему чувство, близкое к благоговению.
Катерина Федоровна не мешала детям проводить время в саду по известной нам уже причине. Она даже любила слушать рассказы Маши о хозяине.
Александр Семеныч, возвращаясь в один вечер со своей любимой прогулки — с Крестовского, встретил на дороге Николая Игнатьича и принялся было уверять его, что ведь он, то есть Александр Семеныч, не камень, а человек благородный и притом же отец и чувствует в глубине своего сердца глубочайшую признательность за его ласку к детям. Но эти излияния благодарности были приняты так равнодушно, что ими и покончились все попытки Александра Семеныча сблизиться с домовым хозяином.
VII
Каким образом Николай Игнатьич, человек еще молодой, по-видимому, одинокий и с состоянием, живя в Петербурге, вел такую уединенную жизнь, что проводил по вечерам столько часов один, в обществе детей? Отчего почти не было у него товарищей или приятелей? Да и почему те, которые изредка навещали его, не вовлекали его в круг жизни более деятельной, хотя бы по внешности?
Эти вопросы сделает, вероятно, каждый читатель и найдет жизнь Николая Игнатьича странною. Но жизнь иногда слагается под влиянием таких противоположных здравому смыслу условий, что портит все существованье человека.
Предки Николая Игнатьича имели хорошее состояние. Оно было приобретено не трудом и умом, и даже не гражданской деятельностью, а просто красотою одной из прабабушек Николая Игнатьича. Тем не менее Лашкаревы чванились своими поместьями и многочисленною дворнею. Каждый из представительных членов этого семейства значительно убавлял легко нажитое богатство, проматывая его то на разные барские затеи, то за границей. Отец Николая Игнатьича особенно усердно подвизался на этом поприще. Он был женат на дочери одного обрусевшего и обнищавшего немецкого барона. Мать Николая Игнатьича получила образование в институте. Здесь свободно развились в ней, не охлаждаемые здравыми понятиями о жизни, два врожденные свойства ее характера: сентиментальность и восторженность. Она, как и многие из ее подруг, составила себе идеал человека, с которым неминуемо должна была свести ее судьба.
Отыскивая на паркетах идеал человека с благородными стремлениями и богатым запасом разных аристократически изящных чувств, — она очутилась замужем за пресытившимся жизнью гвардейцем, без всяких поэтических наклонностей, заклятым врагом сентиментальности, в котором несравненно скорее можно было отыскать идеал хорошего товарища в веселых пирушках и кутежах, нежели идеал человека по воззрениям на этот предмет баронессы, да, пожалуй, и по чьим бы то ни было воззрениям. Разочарование совершилось быстро, уже на третий год после свадьбы жена надоела Игнатию Петровичу, как смертный грех. Он вышел в отставку и поселился в плеснеозерской усадьбе, в одном доме с женою, но на разных половинах, предоставив ей полную свободу, нисколько не стесняя и себя в этом отношении. Молодая женщина вообразила, что ей больше уже нечего ждать от жизни, схоронила себя заживо в четырех стенах, сосредоточив всю силу любви и умственной деятельности на двух своих детях — сыне и дочери. Но дело в том, что при всей нежности чувств, при пламенном желании добра редко умеет у нас женщина руководить воспитанием детей.
Мать Николая Игнатьича, когда он был ребенком, не могла на него надышаться, следила за каждым его шагом, приказывала укутывать его во фланель, боялась для него, как заразы, общества дворовых ребятишек, приучала его к изящным манерам и с пятилетнего возраста начала сама учить его музыке, французскому языку и вышиванью по канве. Последнее употреблялось как средство усадить мальчика на место, когда он слишком резвился и бегал. Игнатий Петрович года четыре после водворения в усадьбе отошел к праотцам. Вдова его переехала в Петербург, где у нее были родные. Здесь образ ее жизни изменился. Она снова сблизилась со светом. Система оранжерейного воспитания детей продолжалась своим порядком. Удушливая любовь матери преследовала Колю на каждом шагу. Известно, что из матушкиных сынков никогда не выходит прока. В том же кругу, к которому принадлежала Лашкарева, если и встречаются человечные личности, то уж никак не производит их воспитание, а напротив, совершенная переработка этого воспитания, по окончании его, ломка самого себя, совершающаяся в головах, одаренных здравым смыслом.
Так было и с Николаем Игнатьичем. Из рук гувернеров и мелочной, хотя и изящной жизни в доме матери он перешел в одно специальное заведение, где воспитываются дети благородных, но богатых родителей. Между тем любовь матери и тут продолжала преследовать его так же неотступно, как и прежде. Больше всего Лашкарева боялась для сына дурного общества. Когда он достигнул тех лет, в которые мальчик более или менее чувствует потребность в самостоятельности и порывается к ней, она стала бояться за него — порывов к разгульной жизни, кутежей, столкновений с грязью, словом, всего, что может напугать экзальтированное воображение, преобладающее над здравым смыслом.
Если б она боялась, но молчала, то дело вышло бы еще довольно сносно, но она деспотически подстерегала каждый шаг сына, беспрестанно делала ему то наставления, то нежные выговоры, то трогательные сцены. Все это втайне раздражало молодого человека, и он подчас восставал против этого деспотизма любви, но восставал ребячески — бравадами.
Когда он кончил курс и поступил на службу, воля матери втолкнула его в тот очарованный круг общества, среди которого жила она сама. В Николае Игнатьиче было много хороших задатков. В нем было стремление к размышлению, к деятельности, к труду. Но в искусственном мире, где он вынужден был вращаться, эти свойства легко покрываются плесенью. После первых увлечений жизнью и обществом Николай Игнатьич догадался, что этот мир не тот, которому симпатизировала его душа, что люди, с которыми он встречается, не настоящие люди, а искусственные, такие же, как и мир, в котором они живут. Он попробовал было выйти из этой среды, но должен был отложить это намерение до более благоприятных обстоятельств. Только тот, кто жил семейной жизнью, может понять вполне, какова она бывает, когда в ней встречается дисгармония или борьба. Беспрестанные ссоры, бури, упреки, как бы они ни были нелепы и как мало ни заслуживали бы внимания, все-таки поневоле заставляют обращать на себя внимание, потому что портят жизнь. Положение Николая Игнатьича было тем тяжелее, что владычествовала женщина, и вдобавок мать, опирающаяся на чувство любви и умеющая порою облекать проявленья своего деспотизма в мягкие, нежные формы. В голове Лашкаревой глубоко сидели две идеи: первая та, что все, что не аристократично, не хорошо; вторая, что «noblesse oblige»[161].
Николай Игнатьич пытался было ей доказывать неосновательность этих идей, но доказывать выходило то же, что толочь воду.
Среди таких-то обстоятельств мать его умерла от рака груди. Он вдруг очутился на свободе и на просторе и, как часто случается с людьми, долго жившими в тисках, первые шаги свободы ознаменовал — глупостью.
По смерти матери он отправился в плеснеозерское имение, которое вместе с домом на Васильевском острове, где он жил, составляло все уцелевшие крупицы из богатства, доставшегося его прабабушке.
Случайно познакомился он с соседкой по имению, княгинею Глушковскою. Она принадлежала к разряду тех княжеских родов, которые сохранили княжеский титул как будто бы в насмешку над всеми титулами и гербами. Имение ее, соседственное с имением Николая Игнатьича, было заложено, перезаложено и разорено. Но старуха жила в своих княжеских хоромах с покосившимися степами и полуразрушенными крыльцами ничуть не унывая. Она придерживалась этикета и причуд знати. При стесненности ее средств эта привычка делала из ее домашнего быта нечто, живо напоминающее грубо намалеванные театральные декорации, нечто весьма уродливое, смешное, но вместе с тем весьма тяжелое и неприятное. Старуха постоянно говорила по-французски, выговаривая слова на русский лад, и держала при осьмнадцатилетней внучке одну бедную дворянку, нечто вроде «suivante»[162], которая носила название гувернантки и жила в доме княгини из-за хлеба. Внучку же княгиня муштровала так же, как муштровали ее самое в былые годы. Эта внучка была прехорошенькая девушка, живая, с большими темными глазами, полными губками и темными дугообразными бровями, высокая, стройная, с гордою осанкою. Как ни строго держала ее бабушка, но успела вбить ей в голову, что она красавица, княжна, а следовательно, если решится осчастливить простого нетитулованного смертного своею рукою, то не иначе как с тем условием, чтоб этот смертный был богач. Внучка смотрела на это дело иначе. Она знала, что у ее отца, князя, еще шесть человек детей, кроме нее, и что ее сестры сочли бы себя счастливыми, если бы вышли за армейских поручиков или уездных чиновников.