— За что в почете? Разве за то, что пришли они неведомо для чего, да и поселились в чужом селе?
— Знали бы люди, была бы слава нехорошая; а то всяк почитает их. Ты сам прежде к ним заходил.
— Я по всем битым дорогам толкаюсь — на всяких людей набредешь, а как присмотришься, то б и в свои ворота никогда его не впустил.
— Подумай, мой сердечный, чтоб дитя наше не сгубило свое здоровье… она у нас одна.
— Годи с пустяками!
Катря как вскрикнет, как бросится к двери. Я ее схватила, не пускаю, прошу.
— Что там? — спрашивает отец; из хаты выбежала мать.
— Да это мы идем по воду, — отвечаю я громко.
Скорей коромысло на плечи, а Катрю за собою за рукав тащу; мать просит уйти, уйти, скорей.
— Обожди, Катенька, немного, может, отец еще умилостивится, он ведь тебя любит — жалеет.
— Куда ты меня тащишь? Чего ты от меня хочешь?
Я и сама испугалась.
— Бог с тобою, говорю, помысли хорошенько! Я тебе добра советую. — Она залилась слезами.
— Если бы я хоть увидела его, сестра моя! Пойдем скорей в лес — он сегодня в лесу, рубит там деревья.
— Идти, так идти, — говорю, — не плачь только.
Она отерла рукавом глазки, спрятали ведра и коромысло около рва в бурьяне и побежали, взявшись за руки, к лесу.
До лесу смотреть и близко, да не вдруг перепрыгнешь: разумному человеку ходьбы на добрый час, а мы перебежали, не переводя духу.
Слышим, топор стучит и эхо по деревьям доносит голос к нам — кто-то песню поет.
— Это он! — узнала Катря.
Уж осень наступала, листья красные, желтые, оторвавшись от ветви, трепетали в воздухе, словно не решались сразу упасть на землю, как бы знали, что упадут навеки. Лес такой звучный да прозрачный стал! Бог знает где слышно каждый оклик; запах в лесу особенный, не тот, что летом, а свежесть такая… приятно дышать.
Мы его видим, а он нас еще не заметил — поет. Катря приостановилась.
— Что это он такое поет? — спросила она, испугавшись.
— Послушаем, — говорю ей, — подойдем ближе.
— Погоди! — шепчет мне. Стала за куст и слушает; я тоже.
Чайченко обрубливал ветки с упавшего дерева; вокруг него много было таких же срубленных деревьев; выглядывали только одни свежие пеньки; солнышко светило ярко в эту прорубь, отраженную деревьями. Он небрежно и тяжело ударял своим светлым топором и тихо, печально пел.
Вот какая была его песня: пел он, что любил когда-то горячо, искренно и верно, а ему неожиданная измена была платой за любовь и что уж век быть ему несчастным. Любят его другие, — да до других уж сердце не лежит — и ни к кому не прильнет оно.
Хоть яка ласкова, яка чернобрива,
Та не буде так, як перша, мила
[28].
— Какие это ты песни поешь? — вскрикнула Катря, сама себя будто не помня.
Он вздрогнул, быстро вскочил, бросил топор и взял Катрю за руку; опять выпустил руку и опять топор взял.
— Спасибо, — говорит, — спасибо, что ты пришла, а я не надеялся.
— Боже мой! Какую ты печальную песню пел! Какую это ты милую вспоминал? Была уж, верно, первая, а я другая?
Он смешался немного.
— Лучше, — говорит, — ты приласкай меня, рыбка моя.
Она облилась ярким румянцем, услышавши ласки милого, — прочь все сомнения; горе далеко улетело от нее…
— О, я знаю, что ты меня верно любишь, я только пошутила, — прости мне, милый мой!
Вдруг опять слезы навернулись на глаза:
— Жаль только, что ты печальную такую песню поешь! Скажи мне, часто ли ты поешь ее?
Тогда я вышла из-за куста, говорю:
— Ты уж забыла, сестрица, зачем бежала сюда? А нам некогда, помни.
— Горе мое! Несчастье мое!
— Что такое? — спрашивает Чайченко, поклонившись мне.
Мы все уселись на лежащем дереве.
— Отец не хочет меня отдать за тебя.
— Есть другой зять на примете? Кто такой? — спрашивает он.
Дивно мне стало, что он спросил про это так спокойно, точно про меня или другую, чужую ему девушку.
— Кого-то нашел на мое горе, — сказала Катря, заплакавши.
— Уж зять нареченный есть! — говорит Чайченко. — Вот оно как! Лучшего нашли! Значит, из сухой криницы нечего воду черпать.
Верно, ему досадно стало, что он как бы унижен остался… Сжал губы, голову гордо поднял и блеснул глазами в стороны… Но досаду тотчас затаил в себе и будто спокойный приподнялся с места, не спеша.
— А как же ты думаешь, друг мой сердечный? Ты так говоришь, словно мое сердце режешь? — отвечает Катря.
— Да кто вас знает! Вас не разберешь! — проговорил Чайченко горько. — Полюбите утром, забудете вечером!
Заплакала Катря, как дитя, опустивши головку в шитый рукав.
А я только грожу ему глазами: как, мол, так обижать горемычную?
Он взял ее за руку.
— Не плачь, милое дитя. Твое еще не ушло счастье и радость.
— Как? Без тебя? Так и ты иную полюбишь? Будешь с нею счастлив?
— Мне не было от роду счастья, так и не будет до веку!
Встал…
— Прощай… будь здорова!
— Да что это вы? — говорю я. — Сядьте, посоветуйтесь — как тут быть, чем помочь! Может, и не за что будет на талан[29] свой плакаться. Право, так!
Он как-то быстро поправил рукою шапку на голове и снова сел. Глядел вниз печально, угрюмо… А она точно в лесу заблудилась, все только смотрит на него, и так пристально, ласково…
— Не надо наскучать отцу слезами, — говорю. — Не для чего теперь к нему и приступать.
Чайченко молчит, сложивши руки.
— Я отцу в ноги упаду, — перебивает мою речь Катря. — Если не отдаст он меня за тебя — я умру!
— Ты и в ноги падать погоди, — говорю ей, — и умирать не спеши. Может, и так дело уладится, только не трогай отца, ты его знаешь, пусть он сам немного угомонится.
— Да как же это? И не знать — нужно ли жить или в могилу идти? Ждать, да и только! Ох, горе мое тяжкое!
— А ты как думала, сестрица? Житье людское таково и есть: терпи и терпи, да надейся!
— А подчас и надежду брось да живи так, как живется, — прибавил Чайченко.
Умел, видите, утешить.
— Не надо терять надежды никогда, — я ему говорю, — все мы живем надеждою.
— Пока надежда не изменит, — прибавляет он.
А Катря приклонила голову к его плечу и говорит:
— Так и я тебе изменю, думаешь?
На это милое словечко и он усмехнулся.
— Однако нам пора домой, — напоминаю, — чтоб не нажить еще беды.
— Иди, сестра, голубушка! — говорит Катря… — Я вот только два словечка ему скажу, — я тебя догоню, — а сама меня выводит на дорожку. Я пошла.
Коротки два словечка: я с добрый час ждала ее, вышедши из лесу! Да уж спасибо, что и так пришла; я думала, до ночи ждать буду. Пришла, торопит меня: «Пойдем!»
Прибежали к колодцу, она умыла свои заплаканные глазки, зачерпнули воды да скорей домой. А тут отец навстречу.
— Что это далеко так отошел колодец? — спрашивает.
— Да мы еще и погуляли немного, — отвечаю ему.
Он поглядел мне в глаза и глянул на дочь… а у нее слезы ручьями струятся.
— Отец мой родной! — промолвила она. А он как будто не видит и не слышит ничего — поворотился и ушел.
VII
Время идет да идет смутно, — мы ждем лучшего; я умаливаю Катрю: переменится все, увидишь. Отец ни слова про Чайченка.
А Филипиха такую бурю подняла перед матерью, когда узнала отцово решенье.
— Как? — говорит. — Как? Ты не родная разве мать своему детищу? Не ты ли страдала, не ты ли взрастила ее? Тебе не вольно отдать дитя свое за того, кто ей мил? Пусть бы у меня попробовал этот зверь отнять счастье рожденья моего!
Даже поссорилась с нашею матерью и долго к нам не ходила.
А в селе свадьба за свадьбой; приходят и нас просят.
Где же тут веселье на ум пойдет! Мы с нею, как говорят, в лес смотрим.