Надо воспользоваться этой минутой и доказать им, по чьей милости они делаются свободнее… Может быть, они воображают, что обязаны этой свободой виновникам своей жизни.
Пусть узнают, кому они обязаны.
Дело наше вообще — возвести женщину на высшую ступень развития, идя с ней рука об руку, как равные, предоставить ей, если можно, средства перегнать нас. Вот существенная задача века».
VIII
Оленька исполнила свое обещание и на другой день гуляла с Овчаровым. Ранние эти прогулки повторились еще несколько раз, и нельзя сказать, чтобы они доставляли большое удовольствие Оленьке. Она ходила больше от нечего делать. Ей было не весело, а любопытно ходить с Овчаровым. Семнадцатилетнюю девочку занимала озабоченность, с которой он выпивал свою сыворотку, аккуратно начиная каждое утро рассказом о своем здоровье, об успехах леченья, хотя его ни о чем не спрашивали, и, наконец, аккуратность, с которою он совершал свой моцион. Никогда десятью минутами раньше или позже не возвращались они до дома. Оленьке это было ужасно смешно. Потихоньку от Анны Ильинишны она передразнивала перед матерью каждую ужимку Эраста Сергеевича и вводила Настасью Ивановну в ужас, грозя, что когда-нибудь передразнит Эраста Сергеевича ему самому в лицо. Настасье Ивановне было довольно и своего мучения: она страдала мыслью, хорошо ли так пускать дочь с чужим человеком, а все-таки пускала. Перед Анной Ильинишной Оленька говорила, что Эраст Сергеевич — «ангел», и только. Анна Ильинишна никогда не расспрашивала о прогулках. Только раз предложила она вопрос значительно и склонясь к своей работе:
— Чем же вы изволите заниматься в ваших странствиях?
— Он мне в любви объясняется, — отвечала Оленька невозмутимо.
Этого, конечно, не было. Но Овчаров точно совершал свою прогулку с маленькими коварными мыслями. Настроение его духа в каждое такое свидание переменялось два раза и почти всегда в следующем порядке. Кончив о здоровье в первую половину пути, он становился кокетлив и предупредителен к своей даме. Он предлагал ей свой локоть, как надежную опору от усталости, свою руку при каждой колее, которую надо было перешагнуть; несколько раз нагибался, удостоверяясь, не промочила ли она ботинки; поправлял бурнус на плечах от утреннего ветра и, наконец, дойдя до лощинки между Снетками и Березовкой, всякий раз покушался перенести Оленьку на руках через двухвершковый ручей, протекавший там прежде и пересохший. Оленька решительно не воспользовалась ни одной услугой.
— Куда вам! Я посильнее вас. Хотите, лучше я вас донесу, — сказала она однажды с своею грубой откровенностью.
Но большею частью на все заботы Овчарова у нее был легкий смех без слов, который со стороны мог казаться глуповатым.
Раз Овчаров не выдержал, несмотря на всю свою европейскую учтивость.
— Что это вы все смеетесь, Ольга Николаева? — сказал он.
Она не отвечала, а только расхохоталась.
Вслед за этим и за отвергнутыми учтивостями начиналось другое расположение духа. Овчаров принимался много говорить, и большею частью серьезно. Он говорил о прелести доверчивости и покорности в женщине, о женском труде, о том, как высоко ценит дух хозяйственности и экономии в немках, об очаровательности восточных женщин, о рабстве, которое налагают на себя русские женщины, о застое деревенской жизни и о гнили петербургских гостиных. Оленька слушала, и нельзя сказать, чтобы внимательно. Ее не развлекала и природа; на снетковские окрестности она нагляделась давно и вообще не понимала, что во всем «этом», то есть в лесах, лугах и прочем, можно находить хорошего. Заметив невнимание, которое выражалось тем, что Оленька поглядывала и на глаза, и на бороду Овчарова, сильно шевелившуюся от жаркой лекции, — Овчаров опять принимался за угождения.
— Когда же вы зайдете ко мне? — спросил он однажды, когда они дошли до его крыльца.
— Я вам сказала. Если б я еще спросилась у мамаши — ну, тогда бы как-нибудь.
— Спросились… Вы очень любите вашу мамашу?
— Еще бы!
— Так-с. Ну, а когда же офицерик приедет? И вы много с ним гуляете… то есть спросись мамаши?
— Какой офицерик? Ах, я об нем уж и забыла. Он сюда не ездит… Но какой же вы, Эраст Сергеич, ах, какой вы!..
Она остановилась, покачала головой и вдруг громко захохотала.
— Что с вами, Ольга Николавна?
— Так… у вас семь пятниц на одной неделе!
— Что?..
Но на свое «что», оставшееся без ответа, Овчаров вопроса не возобновил. Он только нетерпеливо снял фуражку, как человек, достигший желаемой пристани, вынул ключ из кармана и отворил свою дверь.
— Когда же наконец вы будете что-нибудь читать, Ольга Николавна? — спросил он, стоя на своем пороге. — Этак мы далеко не пойдем.
— Ах, господи! — вскричала она, смеясь. — Давайте — ну, и буду.
— Возьмите же мои заметки о женщинах. Займитесь, вникните.
— Давайте; кто вам мешает?
Овчаров безмолвно вошел к себе и так же безмолвно вынес портфель.
— Все это читать, Эраст Сергеич?
— Хоть все, хоть ничего — как хотите! Разве я навязываю?
Оленька засмеялась.
— Ну, прочту, — сказала она. — Вы не сердитесь. И маменьке прочту. До свидания.
На первый раз Овчарову, как писателю, не очень посчастливилось пред снетковской публикой. Оленька прибежала к себе и, сразу не разглядев, что в гостиной не одна ее мать, а также и Анна Ильинишна, от которой она по какому-то капризу, как от коршуна, охраняла Овчарова, — Оленька разлетелась с восклицанием:
— Должно быть, он тут каких-нибудь чудес о нас настрочил, если все сует в руки.
Мать перебирала белье, нахлопотавшись по хозяйству и озабоченная; у нее были дела. Но это не помешало ей сильно полюбопытствовать, что такое написал Эраст Сергеевич.
— Я буду лишняя, — сказала Анна Ильинишна, вставая.
Оленька хотела моргнуть матери, что «да» и пусть себе уходит, но Настасья Ивановна уже кинулась к Анне Ильинишне.
— Ах, нет, сделайте милость, сестрица, не уходите… Уж и так у нас все не по-родственному; авось Эраст Сергеич нам внушит. Не уходите. Прочти, Оленька, прочти.
Анна Ильинишна села. Настасья Ивановна уставила глаза на Оленьку. И первая, и вторая статья были прочтены. Через полчаса, когда она кончила, Настасья Ивановна поняла о патоке.
— Я патоки не покупала, — сказала она, опечаленная чуть не до слез и качая головой. — Как это Эрасту Сергеичу померещилось, право… А все же он — предобрый.
— Чудо какой добрый! — подхватила Оленька, хотя была крепко сердита сама. — Я в его мазанье ничего не понимаю, а все — добрый.
— Да… И отлично он вас тут третирует, — заметила тихо Анна Ильинишна, не глядя на портфель, но указывая на него спицей.
— И ханжей помянул, — возразила Оленька, вздернув носик.
— Это ни до кого здесь не касается, — сказала Анна Ильинишна, будто не заметя, — в ханжестве ли, в христианском ли благочестии безбожник — не судья. А что он — безбожник, то по-моему и оказалось… Что-с, Настасья Ивановна? И еще хвалится своим неверием, написал. Слышали?
— Какое неверие? Тут ничего нет, Анна Ильинишна.
— Кто образован, тот понимает.
— Конечно, вы образованнее нас, сестрица.
— Дрянь он, ваш Овчаров. И со всем со своим расстригой… Ах!
Анна Ильинишна откачнулась от окна.
— Вот, вот, идет. Видеть его не могу.
— Кто идет, сестрица?
— Федька его. Точно такого в Москве расстригу видела. Портрет.
— Ну, тетенька! Это — из рук вон, — вскричала Оленька, хохоча.
— Ты — дура, — вступилась мать с сердцем, — поди, вели завтрак давать. Поди, — повторяла она, толкая Оленьку в спину. — Ради бога, вы на нее не смотрите, Анна Ильинишна, милая моя… вы мне лучше расскажите, потрудитесь, кто это такой был расстрига… если для вас неотяготительно… Милая моя, сделайте милость.
— Извольте, — отвечала Анна Ильинишна очень неохотно.
Но рассказ все-таки начался; водворился мир, и Настасья Ивановна внутренно поблагодарила небо.