На гумне — ни снопа;
В закромах — ни зерна;
На дворе, по траве —
Хоть шаром покати.
Из клетей домовой
Сор метлою посмел
И лошадок за долг
По соседям развел
I
Отпетая голова
Была тихая летняя ночь. С потемнелого неба давно мигали пристальные звезды, и в несветлом, но все еще прозрачном воздухе явственно вычерчивались вдали тесовые кровли большого приволжского села Кетово. Оттуда, сквозь мрак, затопивший все пространство, светился еще неясный и одинокий огонек — должно быть, на почтовом дворе коптился казенный фонарь! Но могучая, раздольная Волга дремала спокойно, едва обдуваемая неслышным ветром, доносившим изредка на береговые отмели ее широкие, мягкие складки… Все обещало хороший лов, и приятель-рыбак, подозвавший меня «лучить рыбу», потирал руки, изготовляясь.
Но позвольте, однако. Известно ли вам, что значит лучить рыбу? — вероятно, нет. «Лучить рыбу» — значит манить ее на огонь и бить острогой. От петровок до самого спаса, когда настают самые развалы жаров, все приволжские и днепровские рыбаки, по заведенному исстари обычаю, выезжают темными и безветренными ночами к затонам и речным прибоям, где пуще рыба держится, зажигают несмоленые пуки соломы и вооружаются длинными шестами с железным острием, которые зовутся «острогами». Рыба, взманенная светом, просыпается и выходит на поверхность. Тут-то ее и бьют.
Вот на такую-то охоту попал я по приглашению знакомого рыбака после целого дня тасканья по болотам с ружьем.
Мы дождались ночи и вышли в глубоком молчании. Рыбы шло много; с обеих лодок, державшихся не в дальнем друг от друга расстоянии, то и дело прицеливались и погружали длинные остроги, слегка всколыхивая воду. Рыбу, пораженную и всплывавшую вверх брюхом, несло неудержимое течение — за ней и не гнались, предоставляя заботу эту остальным лодкам, стоящим на сторожке гораздо ниже. Поражать рыбу острогой не так легко, как казалось бы: нужно соображение и привычку на глаз. Вода, отсвечивая обманчиво, приближает тело, находящееся аршина на полтора и два глубины, так что, думается, рукой схватить. Сноровка нацеливанья тут необходима.
Я утомился и сошел на берег. В этом месте он заставлен кирпичными складами, обнесенными плетнем и рыбачьими лачугами, куда рыбаки артелями переселяются на все лето. Я было пристроился в избе, но духота да прокислый запах печеного хлеба и овчины вытеснили опять на свежий воздух. Я прилег к плетню на душистую и слегка уже сырую траву. Кое-где по реке еще горела лучина на рыбацких душегубках, сверкавших из мрака, но кругом все было тихо и безмолвно, как бывает перед ожиданием рассвета.
Вдруг пойнтер[118] мой, улегшийся в ногах, поднял морду и зарычал; немного погодя он вскочил, расставил ноги и опять зарычал в ту же сторону. Я стал вглядываться в густую ночь, затопившую всю окрестность, и действительно заприметил в полугоре человека, медленно, словно крадучись, спускающегося к берегу. Достигнув узкого проулка, оставленного между плетнями на случай, он остановился, присел на корточки и свистнул два раза протяжно и громко, каким-то особым посвистом. Потом он торопливо сбежал к реке.
На этот свист из крайней избы, стоящей у самого обрыва, скрипнули воротца, и девушка, накрытая с головой заячьей шубейкой, появилась на улице. Она побежала было направо, потом оглянулась налево — и остановилась в раздумье. В ту самую минуту почти около меня заслышался тот же протяжный свист, оборвавшийся как-то значительно. Девушка приникла ухом, перекинула шубейку и проворно сбежала к тому месту, откуда слышался посвист.
Я наблюдал за ними. Малый прошел около меня и остановился неподалеку. На нем был, несмотря на лето, дырявый, закорузлый полушубок, застегнутый на одну пуговку, новенький суконный картуз, сдвинутый на самое ухо, да алый платок, обмотанный вокруг шеи. Ноги были босые, и вокруг них болтались широкие синие порты.
Шел он не то чтоб скоро, а как-то словно напролом, махая жилистыми руками, сжатыми в кулак, и озираясь боязливо на обе стороны. На его лице, резком и загорелом, изображались попеременно то бесшабашная гульба, то малодушное сомнение, то насмешка над этим сомнением. Закипая внезапно удалью, он заламывал ниже картуз и шел задорно; но находило сомнение — он вздрагивал, всматривался в ночную тьму, вслушивался в ночные звуки, замиравшие посреди всеобщей тишины, и щипал в нерешимости свою реденькую бородку, пушистую и белую как лен. В эти минуты, как и все робкие, но плутоватые люди, он только для смелости старался поддержать в самом себе удалой азарт, перечив внутренней борьбе и своей затаенной, неотвязчивой думе.
Между тем девушка, вся запыхавшись, добежала до берега и остановилась перед парнем, робко и с улыбкою любуясь им. Но тот медлительно раскуривал грошовую сигарку, делая вид, что ее не замечает: ему хотелось поломаться перед девушкой.
Все это происходило в нескольких шагах от меня, и, сквозь плохо сплетенный плетень, мне было и видно, и слышно все от слова до слова.
Девушка постояла-постояла над ним и наконец решилась.
— Вася, а Вася! — позвала и затаила дыхание.
Он взглянул на нее сызбока.
— Чего пришла? — спросил с сердцем.
— Да ведь ты звал, Вася…
— Шустры вы больно на подзавки-то ходить.
Девушка молчала.
— Шустры, я говорю, вы шляться-то?
— Слышу, Василий Микитыч.
— А коли слышишь, так отвечай!.. А то: слышу! На то и говорю, чтоб слышала!
— Что уж и отвечать-то: упрекаете без дела.
— Знаю я небось, как оно без дела-то!.. Чай, кто позовет — то и бежишь; свистнуть только! Эх, шкуры! Лад от вас один!..
— Грех вам, Василий Микитыч…
— Коли не грех? Мне-то что? Тебе-то как?
У девушки проступили слезы; по лицу ее давно пробегало тяжелое, необъяснимое чувство ожидания чего-то недоброго.
— Коли вы обижать меня призвали, так я лучше уйду… Простите, Василий Микитыч, много вам благодарны за любовь вашу, за ласки…
Бедняжка начинала всхлипывать.
— Знамши бы такие огорчения, кажется, ни в жисть бы не перенесла, — выговорила она, крепко зажав лицо руками. — Счастливо оставаться…
Василий молчал и только украдкой поглядывал, что будет. Девушка вдруг обернулась и торопливо пошла прочь.
— Куда? — закричал ей вслед Василий. — Постой! Невелика птица! Я за делом пришел, а не ваши бабьи слезы слушать.
— Какое ж это дело такое? — спросила она, оглянувшись.
Он помолчал, цыкнул в сторону и сказал скороговоркой:
— Седни жеребья кидали.
— Пошто?
— Некрутчину нести[119].
Девушка вздрогнула.
— Ну? — могла только выговорить она и уставилась на молчавшего парня. У нее и слезы пропали, словно высохли, и вся она, затаив дух, замерла мучительным предчувствием.
Василий мельком взглянул на нее и опять цыкнул.
— Да не мучь ты меня…
Василий усмехнулся.
— Пал на меня.
Девушка легонько вскрикнула и бросилась к нему; обеими руками обхватила его, припала на грудь к нему и зарыдала навзрыд.
Василий снисходительно позволял ласкать себя, равнодушно пережидая первый порыв отчаяния. Но когда девушка поднялась, тогда он и сам страстно и крепко прильнул к ее губам, целовал глаза и шею, целовал с упоением, а потом вдруг сильным взмахом локтя оттолкнул ее и отвернулся.
— Что ластишься, коли не любишь!
— Я-то ли не люблю? — страстно прошептала она.
— Вестимо. А коли любишь — помоги.
— Говори, говори, как!.. — И в молодом доверчивом сердце уже встрепенулась надежда.
— Можно откупиться, — вкрадчиво проговорил Василий, — еще можно!