— Ну довольно, — отвечает Катря. Как вошла в хату, прилегла на лавке, склонившись на окошечко, глядит в окно да думает.
Как поворотилась, то даже страшно нам стало — как из воску слеплена, только очи светят.
— Ты больна, верно, душечка? Что с тобою?
— Ничего! Я подумала: что, если это правда была, что он другую полюбил… Я только подумала, а поверить никогда не поверю. Он сам скажет мне, если это правда… ему только поверю…
На другой день она опять пошла в Любчики; на третий день тоже. Что мать уговаривала, сердилась даже — не слушает. Не говорит ни слова, все думает и меняется в лице, и всякий день — в Любчики.
Если я, бывало, за нею пойду, она меня и не заметит.
Войдет в село — а хата Чайченкова от леса с краю — придет к той хате, поглядит на запертые двери, на глухой двор, постоит долго, да и домой идет, словно не в своем уме.
X
Одним утром Катря уже одевалась, верно в Любчики, как тут сама Чайчиха к нам в хату. Мы все так к ней и бросились.
Села старушка на лавке, спрашивает: все ли благополучно, все ли хорошо?
Я на нее гляжу — она сильно изменилась, пока мы ее не видали; на стороне сразу не узнать бы.
— Ох, не очень-то хорошо, — отвечает ей мать, — не так, как бы мое сердце желало!
— А что старый ваш за наших деток говорит? Сжалится ли он когда над ними?
Катря, что до тех пор все сидела как в лихорадке, прислушиваясь, как кинется при этом слове, обняла Чайчиху, зарыдала: «Где Яков мой?» И ударилась в слезы.
Старушка ее ласкает, говорит, что он дела свои покончил, что скоро будет к ней, что здоров… Мать взяла Катрю за руки; я дала ей водицы испить.
— Когда он будет? — спросила Катря Чайчиху.
— Да пришел бы завтра рано, если бы не отец твой.
— Отца нету.
— Так придет рано утром.
— Завтра утром рано!
— Завтра рано! — повторила Катря ухватила руку Чайчихи и поцеловала ее.
— Что ж отец говорит? — спрашивает Чайчиха. — Какой ответ последний?
Мать ей все рассказала. Всплеснула Чайчиха руками:
— Господи мой! За что моему дитяти счастья нет!
Мать в тревоге поглядывала на свою Катрю.
— Полно, — говорит, — что это вы!
— По век будет его доля горькая! Так ему суждено! Не будет ему никогда пары! Не будет счастья!
Катря вскочила, и мы испугались: что это она сказала?
— Как суждено? Кто ему судил?
— А та вдова, то мое неотвязное горе, — говорит Чайчиха, утирая сухие очи. — Не судил нам господь породниться, да вы мне все-таки как самая милая родня — расскажу ж вам мое горе!
Знаете, что мы жили в Хмелинцах; была там у нас в селе вдова красивая, пышная, на диво. Терничихою звали ее Пойдет ли танцевать, станет ли выдумывать, болтать в компании, чужие слова на лету хватает, своими засыплет… И так каждого обойдет, кого захочет, как нечистая, прости бог, сила. Я таки с первого разу, как ее увидала, подумала: нехороши у этой вдовы глаза! Тогда еще почуяло сердце мое! А глаза у ней большие, яркие, как ножи режут.
С той поры как привязался мой Яков к ней, никуда не годен стал парубок — ни к работе, ни к хозяйству. И забавы и гулянья молодецкие — все бросил. Где она, там его и глаза, там и все мысли его…
Мать, кажется, и не слушает, все поглядывает на Катрю; а та, бедная, поставила локотки на стол, взялась за голову, как будто удерживает, чтоб не распалася бесталанная молодая головушка… Чайчиха все рассказывает:
— Как уж я его просила: покинь, сокол мой, покинь ее! — не послушался! Так она его приворожила к себе, что весь свет ему опостыл! Без нее ходит как неживой.
Уж не хотелось мне брать ее в невестки, да уж бог с тобою, говорю, сын мой, женись. Послали сватов — а она? — насмеялася, родные мои! Не пошла!
«А что, сынок, — говорю, — не правда моя? Она всем одинаково светит очами… Брось ее! Забудь бесстыжую!»
А он все-таки к ней… Да и дождался, что богач из чужого села ее засватал — она за того богача и пошла, а его как середь моря оставила. Уж как он мучился, горемыка, один бог знает!
Да что вы думаете? Какая злая, безбожница! Ходит да и ходит, бывало, мимо наших окон и смотрит, нет ли где его, — увидит, доброго дня пожелает, здоровье спрашивает… Такую покинуть бы, да еще бога благодарить, а он все ее любил… Зелья, что ли, дала она приворожного или присушила какими чарами! Я, родные мои, я реки слезные пролила, упрашивала, умаливала его: «Женись, сын мой милый! Аль не выберешь себе какую захочешь? Пусть бы она над тобою не насмехалась». Долго он меня не слушал, а потом сам опомнился: была у нас девушка, что давно его любила, мы к ней сватов и послали, а она и отказала… Видно, уж прослышала что-нибудь или было так подделано: пошла за другого.
А та безбожница, под окном нашим стоявши, кричала: «Будь бобылем весь век, Яков! Да люби только мои очи ясные!»
И пошла с хохотом, бьет в ладоши. Смотрю, и он вслед ей пошел, как виновный в чем, опустивши голову…
Она, обвенчавшись с своим богачом, уехала было с ним, да скоро со всеми его родными перессорилась, всем людям там опостылела — не захотела жить там и уговорила мужа купить в Хмелинцах хату; опять в Хмелинцы вползла, змея. Тогды мой Яков весь ум потерял — хворал, исхудал, едва жив, а она тешится. Все люди стали на него головами качать… Я надумалась, все продала да оттуда в Любчики и перебралась от нее. И бог мне помог… Яков поправился, как будто стал понемногу забывать ее, на вечерницы стал ходить: когда-то он был у меня первый между парубками, так и сиял! Тут ему ваша дочка по нраву пришлась… Я уж рада была! Как царства небесного, счастья ему ждала; надеялась, что ваш старик таки поддастся, как вдруг Яков: «Не хочу жениться!» Я плачу и упрашиваю — «не хочу!», и делу конец. У нее муж умер: где уж тут ужиться с такою на свете! Говорят, умер сразу, не болевши, без покаяния, сердечный; а она тотчас Якову знать дала, чтобы к ней ехал… Он и поехал, скрытно. Я туда ж себе! Как-то просила его! Ночи не спала — думала: сжалится над несчастною старою матерью; он же у меня когда-то был такой покорный! Нет, — для нее и мать родную, и себя самого забыл… Гляжу, за нею по ярмарке целая толпа бредет, и мой Яков там… Я уже сбиралась домой да к вам, чтобы всю беду вам рассказать, как вдруг Яков входит, да и упал на лавку… «Что такое? Сын мой милый, ты нездоров?» — «Ничего, здоров». Узнаю, — она опять просватана за какого-то шинкаря… Стала я тогда Якову говорить: «Как ты себя, сынок, ни во что ставишь? Эта змея над тобой смеется явно! Есть ли в ней сердце, чтоб любить ее!» Он как будто и забыл о ней. Я думала, вашего старика уломаем, да и поживем с нашими детками. Он, право, очень у меня добрый, да, видно, уж так подделано! Видно, ему не будет счастья! Маяться ему весь век одинокому, горемыке!
И затихла Чайчиха.
Катря встала и бросилась из хаты. Я за нею — куда это она? «Катря! Катря!» — кличу, — не откликается, идет быстро по улице…
Я ее догнала, беру за руку, останавливаю:
— Да куда же ты идешь, сестрица?
— Все равно… куда-нибудь… дальше от хаты… Так вот он отчего такую песню пел! Вот отчего грустит! Он не меня любит, а ее!..
— То было, да прошло, не думай об этом, хорошо, что опомнился; прости ему прошлое. Может, он и не виноват в этом: против воли своей мучился.
— Боже мой! Боже мой! Он меня не любил! Он меня обманывал.
— Какая ты, Катря! Или у нас с тобою и без того мало горя? Ты лучше поговори с ним, пускай он тебе в глаза теперь скажет — любит ли тебя.
Она оглянулась на меня:
— Ты мне не поминай о нем; я его уже не увижу! Не хочу!
Слезы прервали ей речь… Господи! Как она плакала! Какими горькими упреками его укоряла!
Меня не хотела и слушать. Потом отерла слезы и быстро повернула к дому. В хате мать с Чайчихой сидят, как сестры, рядышком, что-то вымышляют и советуются.
— Я не пойду за вашего сына, — проговорила Катря, ставши перед Чайчихою.
— Как? Что? — спрашивает Чайчиха, испугалась, видно, ее голоса или лица мрачного. И мать, как громом оглушенная, смотрит на нее.