XIII
Зашла к нам как-то Филипиха. Мы спрашиваем: Маруся давно у нас не была.
— Нездоровится ей. Да, слава богу, легче.
А у самой отчего-то по гордому лицу слеза катится.
Ушла вдова, а я, сидя возле Катри, и говорю:
— Что это с Марусей сталось? Надо проведать ее. Да она такая, что от нее ничего не добьешься — я отроду не видела, чтоб она плакала.
Катря слушает — задумалась. Думала долго, словно припоминала что, и, обернувшись ко мне, говорит:
— А знаешь, отчего Маруся такая стала? Отчего она сохнет? Она любит Чайченка!
— Вот еще!! — вскрикнула я. — Чего не скажешь ты, Катря? Ведь же она знает, что он ее не любит…
— Он не любит, да она его любит! Как я этого давно не заметила?
— Да почему ты это замечаешь? Вспоминала ли она его когда? Она, кажись, от меня б не скрыла. И теперь она никуда не ходит… А может, и любит, да другого кого…
— Его, наверное! И давно любит. Она прежде нас его знала. Помнишь, как все мы тогда, веселые, глупые, сбирались на свадьбу, как расспрашивали ее о нем и как она убегала от нас, не хотела рассказывать, — помнишь? А меня-то как спрашивала — верно ли люблю его? Как заступалась за него передо мной: помнишь ли все?
Я, точно, как стала припоминать себе свадьбу да слова, так и впрямь это может быть; а мне-то и в голову никогда эта мысль не приходила.
Где ж мой ум девался, что я этого не приметила?
Выдалась мне свободная минута, я тотчас побежала к Марусе, постучала в окно:
— Маруся? Выйди, голубушка, ко мне сюда, скоренько. — Она вышла, а я к ней прямо: — Маруся, ты любишь Чайченка?
Она пошатнулась от меня, смотрит… а у самой глаза засияли и личико залилось румянцем:
— А если люблю, так что ж?
— Так, значит, это правда? А я Катре не верила, я и не думала… Верно, крепко его любишь?
— За него можно и умереть, — говорит она, глядя добрым своим взглядом. — Повидавши его, нельзя не любить его до смерти.
— Он ведь за тобой никогда не ухаживал? Он за Катрей… за другой…
— Бог с ним! Пусть будет счастлив с кем захочет, с кем придется.
— А ты-то мучишься!
— Так суждено, сестрица.
— И мать твоя заметно горюет за тебя.
— Я ей ничем не докучаю.
— Да она замечает, что ты вянешь, печалишься.
— Когда б же все деялось по нашей воле; когда б я могла, я бы не вянула, была румяная.
— Ну, а если будут сватать тебя?
— Я не пойду замуж.
— А мать твоя такая, что станет, пожалуй, принуждать.
— Что ж? — тяжко будет мне.
— Да как не тяжко за нелюбимого идти!
— Нет, я говорю — будет тяжко, что мать принуждать станет, а я не послушаюсь…
— Так я не понимаю, чего же ты ждать будешь?
— Ничего.
— Он и не знает и не ведает, что ты его любишь!
— Пускай и не знает никогда.
— Горе тебе с этой любовью! Я и не слышала, чтоб кто так любил. Как же любить, любить… а тот и не знает, что его любишь.
— Правда, что горе. Пускай же будет милое горе, когда нет милого счастья!
— Прощай, моя непонятная Марусенька.
— Будь здорова!
Провела меня немножко, еще раз попрощалась и пошла домой тихо, склони голову на руку.
Иду себе да думаю: чего-то на свете не бывает; сносила бы только наша голова?
И тот Чайченко, или его маленьким в любистке мать купала? Или что другое? Отчего девушки так по нем сохнут? Уж коли на правду пошло, то и мне не одну почку он снился. Я уж думала, думала, пока опомнилась… Надумалась, вздохнула: «Мне ли, сироте, этого счастья ждать?» Да как сказала: полно!.. — и полно… Иногда бывает, будто что уколет под ложечкой, когда скажут: «Чайченко»; ну да это с испугу, может быть.
— А что? — спрашивает Катря меня и хочет усмехнуться. — Не угадала я?
— Твоя правда, кто б подумал? Вот судьба сошлась.
— Горько напрасно любить, — промолвила Катря, — горько напрасно ждать, а еще горче разлюбить и ничего не ждать!
XIV
Катря одно только любила — пойти в поле, в лес; будто легче ей было дышать.
Бродили мы там одним утром.
Небо было ясное да веселое; зашли мы очень далеко, даже до самых пещер. Место там дикое такое, незаселенное, только белые меловые шпили гор блестят на солнце, да меж ними катится речка глубокая: ни дерева, ни цветка, ни птицы не увидишь.
— Катря! — говорю я. — Мы далеко уже зашли.
— Пойдем в пещеру, — отвечает мне да с тем словом и пошла; я за ней. «Не ходи, Катря», — прошу, а она дальше.
Темно было совсем в пещерах и свежо, как в погребе. Кое-где сверху в трещину горы падал солнечный луч блестящей полосой.
Катря идет все дальше да дальше; уж тяжело дышать мне. «Вернемся, — говорю, — Катря!» Идет дальше… Дошли к тому месту, где в стене сделана точно постель с изголовьем. Пещера низкая, только что головой человек не достанет; на другой стене вырезаны кресты, а перед теми крестами на полу ямка: стоял тут кто-то годы целые на молитве, поклонами ямку выбил.
Катря стояла и глядела, а сама отчего-то неспокойная, тревожная… Как рванет с себя кораллы дорогие, они так и рассыпались! Я кинулась подбирать: «Что с тобою, Катря?»
А она упала на колени возле той каменной постели, слезами обливается. «Что ты, что ты, сестрица, — говорила я, испугавшись, — бог с тобой!» А она не откликается и плачет.
Насилу я вывела ее из той пещеры на свет божий.
— Что с тобою, Катря?
— Я в монахини пойду, — она говорит весело, как бы нашла что да обрадовалась. Меня как громом ошеломило.
— Будет мне покой, — промолвила.
— В монахини? — говорю. — А мать? А отец?
— Идем домой, идем! — перебила она меня. — Пусть отец да мать снаряжают!
И почти бегом домой, а я за ней.
Вошли мы в хату. Это было в праздник. Отец и мать сидели у стола, разговаривали. Катря поклонилась им в ноги и просит:
— Батюшка, и вы, матушка, отпустите меня в монахини, буду век богу молиться, благословите меня.
Мать всплеснула руками: «Дитя мое милое!» Отец встал.
— Я пойду в монахини, — промолвила снова Катря, — богу молиться.
— Ты у нас одна, дитятко мое; мы тебя лелеяли, а ты думаешь нас покинуть на старость, — плачет мать.
— Лучше буду за вас бога молить, — говорит Катря.
— Полно, дочка, полно, — молвил отец, — чтоб я такого слова не слыхал больше от тебя!
— Так вы меня не пускаете, — вскрикнула Катря. — Пустите. Не губите души моей!
— Я сказал: полно — ну и полно! Я никогда тебя, молодую девушку, на это не благословлю!
— Примет ли тебя бог милосердый, если родители не благословят, дитя мое? — уговаривает мать.
— Пустите меня… не губите души моей. Я пойду, — все одно твердит.
Прошло с неделю времени. В одно утро встаем мы, нет Катри: где это она? Хожу везде, кличу — не отзывается; мать себе искать — как в воду канула, никто из соседей даже не видал, чтоб шла. Верно, вышла погулять рано, говорим, а самим не верится что-то; так сердце и замирает… Уже и полдень, нет Катри, вечер, ночь — не приходит она. Мать, бедная, по десяти раз в каждый уголок засматривает; как сонная стала, все мается — приставляет руку к глазам, не видать ли? Отца дома не было. Как приехал, услыхал, бледнеет, бледнеет… точно свеча тухнет.
— Когда? — спросил он.
— Вчера раненько, проснулись мы, а ее уж нет!
Отец перепрёг других лошадей и уехал.
Два дня его не было. На третий вернулся.
— Нашел? — спрашивает мать, издалека его увидавши, бежит к нему.
— Нету, — ответил.
Сколько ни искали, сколько ни спрашивали — нет и нет. «Куда-то она пошла, бедное дитя мое! — плачется мать день и ночь. — Может, теперь в великой беде, может…»
Отец молчит; только будто что гнетет его голову к земле — идет или сидит, все наклонившись.
Нет хуже на свете неизвестности ничего: ни успокоиться, ни погоревать не даст хорошенько; так и мы жили. Что час, Катрю хоронили; что час, к живым возвращали; нужду и горе ее, не ведаючи, оплакивали, то надежду полагали, что бог ей во всем поможет, на доброе выведет.