Говорим, бывало, с матерью да вспоминаем, — отец слушает, склонивши голову… Сам слова не проронит. Приходили то и дело к нам люди навестить нас в горе; всего чаще забегали наши знакомые молодицы-жалобницы; они тут, бывало, у нас и наговорятся и наплачутся; каждая кстати и свое горе припомнит. Осуждала нас Филипиха, что мы сами виноваты за Катрю, а сама горевала пуще нашего за Марусю, с такою ж виною.
Протянули мы осень и зиму; дождались снова весны, — все тоска, тревога.
Прошли слухи, что где-то в уезде видели девушку, что никто ее не знал, кто она такая;— отец едет спрашивать, все кругом объедет, — нет; проведает, что мертвую нашли, — едет скорей на нее посмотреть; где-то утопшую вытащили — отец туда. Мы плачем, как он едет, плачем, как и приедет, — где ж она, радость наша? Утром как-то кличут отца да мать к священнику. Мать и перепугалась, и обрадовалась — что такое?
— Зачем это? — спрашивает дьячка, что пришел за ними. — Скажите нам, голубчик.
— Бог его знает, матушка, не знаю.
И вправду он был таков, что ничего, кроме своего клироса, не знал; и голова-то у него была такая крошечная, как зернышко.
Приходят наши к священнику, а он им говорит:
— Радуйтесь, ваша дочь жива и здорова.
Рассказывает он, что Катря уже в монастыре, далеко, под Киевом где-то, что письмо ему пишут из того монастыря, дескать, такая-то девушка из вашего села пришла в наш монастырь и осталась, имея благое наитие (как-то он по-книжному читал) монахинею быть; а игуменья, узнавши, что родители у нее зажиточные, пишет: не благоугодно ли им будет пожертвовать что на братию, потому что она поселилась у них в такой бедности, что и сказать нельзя; монахини из милости обдарили ее, чем кто мог; а пусть родители не заграждают ей спасенья, что это тяжкий грех, и пусть шлют дочери свое благословение. «Мы молимся богу, — пишет, — что не забывает нас, посылая новых агнцев к нашему стаду, а вас просим, чтоб наставить на путь родителей: всякое даяние благо!»
— Ну пишите, люди добрые, дочери благословение, — говорил священник, — не отговаривайте ее: все равно ее не вернете, только горести прибавите сами и на грех пойдете.
— Она не вернется уже? — спрашивает мать. — Никак уже нельзя, батюшка?
— Как же можно! Она до смерти божья раба: пишите благословение ваше.
— Пускай же ее бог благословит, дитя мое милое! — промолвила мать, рыдаючи. А отец стоит, глубоко задумавшись.
— Вот и хорошо, — говорит священник, посматривая на отца, — я так и напишу, что отец и мать благословляют.
— Нет! — отозвался тогда отец. — За меня, за отца, не пишите, батюшка, я не благословлю.
— Как же это? Да это грех большой тебе будет, — грозит священник.
Отец молчит.
— Полно, полно, — уговаривает его. — Напишу, что отец и мать благословляют.
— Нет, батюшка, отец не благословляет никогда, — это напишите, коли хотите; так напишете правду. Прощайте, батюшка.
Поклонился старик да и домой.
Мать, бедная, только плачет; ей одно — слезы.
— Как же это будет? — говорит священник матери. — Не бросить же беспомощное дитя свое, как сироту?
— Боже мой, как же бросить! — отвечает мать.
Смотрю, мать все вяжет узелки да разматывает клубочки, — размотает, а там в середине целковый новенький, а в ином червончик — скорей его в узелок, чтоб старик не заметил. А отец и видит, что она копается, — да будто не видит. Собрала, побежала огородами к священнику.
— Это хорошо, — говорит священник, — когда-нибудь и он раздумается — это божья воля, и благословит дочь, а теперь напишу, что мать ее благословила.
А тут люди проведали — идут к нам, обрадованные.
— Дочка ваша жива!
— Слава богу милосердому! — крестятся старушки.
— Что еще, не монахиней? А далеко? Можно навестить, хоть и далеко, лишь бы жива и здорова была. Может, и вернется, послуживши богу, — присмотреть вашу старость.
Мать благодарит, утирает слезы. Отец все молчит. Кто-то из гостей говорит ему: «Ваша дочка…» — «У меня нет дочки!» — перебил ему речь отец. «Ваша дочка — монахиня!» — «Нет у меня дочки», — ответил он снова.
Недели через три получил опять священник письмо, что Катря благодарит отца и мать за их родительское попечение и за деньги; просит и впредь не забывать о ее нуждах.
— Как ей там живется батюшка? Хорошо? Здорова ли она? — расспрашивает мать.
— Разумеется, хорошо в божьем доме.
А дьячок отозвался:
— Кто это знать может? Она там — а мы тут.
— Ты молчи, Пантелеймон, когда тебя не спрашивают старшие! — сказал гневно батюшка.
И вот — и рады мы что Катря жива, и тяжело нам, что ее нет меж нами и никогда не будет; не слышит мать того голоска, что с колыбели откликался ей приветно, который всю жизнь звенел ей так радостно…
Отец в эти полгода не более поседел сразу — как дуб зимой, на нем листья держатся, да цвет не тот…
Как повстречались мать с Чайчихой, — плакали обе неутешно и еще больше дружить стали — верно, горе скорее людей сближает, чем счастье.
Чайчиха к нам чаще ходила, потому что мать стала прихварывать.
Придет бывало, и Филипиха. У нее свое горе гложет сердце, да никогда не пожалуется; слеза ей дорога была. И теперь будто вижу ее: придет, бывало, сядет как-то выше всех, поглядывает, словно судом пришла судить, и каждое словцо как отпечатывает.
— И моя Маруся — бог ее знает! — вянет, точно былина. Что ей? — ума не приложу. Или времена такие настали, что скоро свету конец. Право, за нашей молодостью этого не слышно было. — Теперь сватает ее Похиленко. «Не хочу, да и только!» Коли ты, говорю, охотою не идешь, так я тебя силой отдам. «Отдайте; только вы мне, матушка, свет загородите — и ему вместе. Не будет у нас в хате ни любви, ни ласки… Я его не знаю хорошо, и не люблю, и не буду любить… Хоть пожалейте чужое дитя — за что и ему руки связывать». «Что ж, — я говорю, — и ты хочешь в монахини? И ты думаешь меня на старость покинуть?» — «Нет, мама. Пока господь вас на свете держит, я вас никогда не покину». — «Может, зазнобушка есть, да боишься признаться; может, какого убогого сироту полюбила? Уж что-нибудь да тебя с ума сводит?» — «Никто меня с ума не сводит».
Замолкнет Филипиха и задумается; а головы не склонит ни за что — все гордо ее держит.
Мать с Чайчихой поведут речь про хозяйство: как пчелки теперь роятся, что неблагополучно гусенки выводятся, а под конец все сведут речь на деток своих.
Побегу, бывало, к Марусе.
— Как живешь-можешь, сестрица? — спрашиваю. — Неужто до сих пор любишь? Не стоит того дело!
— Что делать! — говорит.
— Он, кажись, скоро женится — мать-то его все умаливает: женись да женись. Рассказывала нам, и, говорит, сказал ей: женюсь.
— Дай бог ему счастья.
Вспомянем, бывало, Катрю; споем любимую ее песенку: «Ой, выйду я за гаечок»; поцелуемся; посмотрю ей в тихие очи — жаль их — тухнут ни за что ни про что, и бегу домой.
Чайченко снова появился меж нашими молодцами. Такой же красавец, да едва ль не лучше стал? Если милый поболеет или горе какое потерпит — крепче к нему глупое сердце льнет… Снова такой же приветливый ко всем, опять со всеми говорит, а не любит, кажись, никого после вдовушки, как обвенчалась с шинкарем.
С Марусей встречаются… Ну хоть бы раз я заметила, чтоб она прошла мимо его, чтоб взглянула так, как девушкам не учиться взглядывать — что, дескать, любит его. Только стала румяней, как начал он показываться на свет.
— Какая ты розовенькая, — говорю.
— А мать все говорит, что я хвораю да грущу; пойду, пусть увидит меня румяную.
— Но меня не надуешь румянцем; правда, что грустишь ты?
— Правда, не весело, серденько.
— Ты все из-за него печалишься; а чего? Ему на свете не хуже других живется!
— Кто знает, как ему! — вымолвит она, и румянец спрячется.
Однажды собрались к нам люди, и Филипиха пришла, смотрим, и Чайчиха подъезжает. После того и другого Чайчиха и говорит вдове, сидя с нею в уголке:
— Доброй дочкой вас благословил господь. Я уж давно примечаю, такая тихая, как ангел. Кого-то поистине бог наградит такою парою, и свекрови легко будет дышать с такой невесточкой.