— Можно, я пойду погляжу сама, Яков? — спрашивает Маруся.
— Иди, иди, да скорей воротись.
Маруся побежала. Он по хате ходит, словно чего ищет. Воротилась Маруся и говорит ему: правда.
Услыхав это от Маруси, он быстро пошел в светлицу и там, слышим, повалился на постель. Зовет вскоре Марусю, просит пить — голосу совсем нет у него.
Общество дало знать исправнику — наехал суд на тройках с бубенчиками, с колокольчиками. Сейчас забрали всех людей, кто видел смерть их, на допрос, многих связали. Прислали взять Чайченка, велели и его связать, — на допросах люди показали, что он часто ходил в шинок.
Чайченко был в жару, почти без памяти, — не поглядели на это, — взяли и стали допрашивать; ответы его были бессмысленные неодинаковые, — связали ему руки и бросили в темную избу. Марусю от него гонят прочь.
Она принесла к нам деток и оставила их у нас, а сама побежала к мужу.
— Не пустят тебя к нему, — говорили ей.
— Все я буду поближе. Может, пустят.
Пошла.
Иных людей скоро выпустили и оправдали в этом деле, хоть виноватого и не было, кроме мертвых; но многих оставили под стражею, пока те доброго совета не послушались… Тогда им и волю дали. А совет был такой, чтоб дать исправнику благодарность, — и этот совет подавал всем исправников слуга или приятель, кто его знает. Ходил он в черном тулупчике с красным воротником, шапка зеленая, из себя желтый, худой, глаза впалые, маленькие, а зубы как у белки. Он очень, видно любил благодарных людей и всем советовал быть благодарными за приезд исправнику. Исправник сам ничего никому не говорит, а поджидает. Целый день простоит, бывало, на пороге, руки в карманах, на шее красная вязаная косынка, сам мордастый, усатый, глаза навыкате, стоит да все насвистывает какой-то военный марш. Разве чай пьет так перестанет, а выпил — опять на пороге, опять свистит…
Поблагодарила Маруся, ее и пустили с мужем повидаться. Она на другой день опять просится, опять благодарит — стали ее пускать каждый день. Чайченко сидел неделю, она все к нему ходила. Денег не стало — продала соседу телку… «Вот добрая жена!» — хвалит ее исправник с порога, когда она проходит мимо него.
Суд уже собирался выезжать из села, уже Чайченка выпустили, как вдруг отыскивается какой-то родственник покойника шинкаря, пришел объявить, что шинкарь называл в разговоре Чайченка своим врагом и говорил, что им двум тесно на свете. Вот опять и взяли Чайченка под стражу, пошли снова всех людей сзывать, а люди сказали, была ссора; через две недели повезли его в город, посадили в острог…
— Нельзя, — говорит исправник Марусе, — что ж делать? Не будет виноватого, мы будем виноваты: у нас самих начальник зверь сущий.
Маруся пошла за мужем.
— Прощайте! — говорит и матушке, и мне. — Продайте все, что есть у меня родительского, и перешлите мне деньги.
— Маруся! — говорит ей матушка. — Ты все продаешь, а у тебя детки…
— Я знаю… я не забыла их… ответила она.
Простилась с нами, обняла детей; в другой раз тогда я видела, у нее слезы пошли.
В острог ее не впустили.
— Мой муж там, — говорит она всем.
— Твой муж виноват — ему там и сидеть, а тебе нельзя.
— И я виновата.
— В чем виновата?
— Так и я виновата, как он.
— Полно! Иди прочь, — говорят ей.
Она не идет.
— Так ты признаешься, что ты виновата? — опять у ней спрашивают.
— Виновата.
Ей привязали веревку к руке, и солдат повел ее на допрос. На допросе она тоже: «Если муж виноват, то и я виновата». Ее и посадили между душегубцами, молодую, добрую душу. Два месяца и неделю высидела она там, где и муж, пока их выпустили. Деточки это время все у нас были Все, бывало, спрашивают: «Где мама?» Все кличут: «Мама!»
Вышла Маруся с мужем на волю. «На что тебе воля, бедная ты! — подумала я. — Чтоб больше видеть свое горе? Не обманешь сердца своего — оно сохнет, как травка без дождя, пока засохнет навеки…»
Чайченко не поправлялся; он не хотел ни с кем знаться, все что-нибудь во дворе работает: никуда нейдет; разве поздно вечером украдкою проберется в чужое село за водкою. Сильно стал пить… Я его видела два раза… Один раз он сидел на колоде во дворе, без всякого дела, сложивши руки, и все закрывал глаза, верно, у него голова болела… В другой раз видела — он спал… Маруся все так же угождала ему, любила его. Кого она уже любила? Того ли Чайченка? Боже мой! Боже мой! Полюбишь человека в красе, в силе, в цвету, когда знаешь его доброго, хорошего, а время все это изменит. Да и покажет совсем другое, нежели чему верилось, о чем думалось.
«Да к чему же эти мысли?» — скажешь себе, да и полно.
XX
Сватали меня два жениха, и вспоминала я тогда одного человека, Паисий назывался: когда умерла у него дочь, одна только и была, он шел по улице и встретил свадьбу, — посмотрел да и сказал: «А глупый народ все еще женится!»
Так вот, сватали меня два жениха.
Первый был бедный парубок, добрый, грустный какой-то — я не пошла за него. Не было у меня любви, чтоб грусть его разогнать; не было денег, чтоб ветхую хату покрыть. Он погоревал обо мне и женился на иной.
Другой жених у меня был богатый, веселый и упрямый такой, непременно хотел на мне жениться. Его мать не позволяла ему, просила, не хотелось ей своему молодцу сыну жены-сироты, а он мать заставил, чтоб она уговаривала меня сама. Я и за этого не пошла.
Он мне не по нраву был: ревнивый, задорный, грубый, он и любил, словно дрался.
Когда я уже совсем от него отказалась, то жила как под стражею: я его боялась встретить одна, так он на меня глядел страшно!
Мать бранила, что я замуж не иду, а батюшке все равно, все нипочем стало с той поры, как Катря их оставила. Воротился он откуда-то с дороги и простудился, что ли, заболел, видно к смерти уж! Матушка просит священника написать Катре, не приедет ли она с отцом проститься. Священник и написал.
В один день было ему очень тяжело; мать сидела подле него да и говорит ему: «Друг мой! Дитя наше приедет».
Он вдруг сам приподнялся с постели и глядит на нее. Мать опять ему говорит: «Катря наша приедет».
Хотел что-то сказать, шевельнул усом уже — но только вздохнул так, как будто что оборвалось у него в груди.
Ждала мать Катрю, а Катря не ехала. А тут смерть, видимо, приближалась к старику. Но мать никак не верила, что он ее покинет. Бывало, сам уже не поворотится, а голову все обращает, чтоб на дверь посмотреть. Глаза совсем неподвижны стали, а скажем к чему-нибудь: «Катря», он так скоро взглянет по хате. Одним вечером призвал к себе мать и говорит: «Друг мой верный! Завтра я умру», — и умер на другой день.
Я уж не знаю, как у матери сил достало оплакивать свое горе.
Через несколько дней после его смерти получили из монастыря письмо, пишут: «Буду молиться за отцову душу, если бог упокоит его; а деньги, что вы прислали мне, я отдала на церковь божию на поминовение, на отпущение грехов».
И живем мы опять, как по песку глубокому идем.
XXI
Была у нас в слободе бубличница, а у нее наймичка, смуглая, высокая девушка и неуклюжая, но хорошая работница; бывало, встретишься с нею и спросишь:
— Что вы делали сегодня?
— Я воду носила, бублики пекли, — ответит она, улыбаясь.
— А завтра что будете делать?
— Воды принесем, бубликов напечем.
— А послезавтра?
— Будем воду носить, будем бублики печь.
Умер у бубличницы муж. Она немного посуетилась, пока его хоронили.
— А что у вас? — спрашиваю я наймичку.
— У нас хозяин умер и схоронили.
— А теперь как поживаете?
— Воду носим, бублики печем, — все одно говорит девушка преспокойно; сама стоит свежая; смотришь на нее и дивишься, как это она живет спокойно и довольна тем, что все бублики печет?.. Бывают на свете и такие люди!
Да не лучше ли всем людям быть бы такими? — ни печали, ни огорчений!
А то все горе да горе, как широкое море, туманное, — ни перейти, ни переехать его.