Выкормили меня, не дала добрая родня погибнуть ребенку-сироте, и вот — живу я, да плачу вместе с ними, да в землю их хороню.
За отцом скоро и мать сошла в могилку — как будто согласились старики.
А мать все о дочери, как голубка, ворковала, чтоб увидеть ее. Я хоть всю жизнь при ней выросла, угождала ей — да не то, что родное! От Катри получили опять такое же письмо; священник писал, что мать больна. «Буду молиться за материну душу, если бог ее примет; а деньги, что прислали, отдала на поминанье, будут поминать, будут грехи отмаливать…»
— Дитя мое милое, я уже не увижу тебя! — промолвила матушка, хоть бы заплакала, ей легче б было, а то нет — выплакала уже свои очи за дитя родное…
— Похорони меня, серденько, — говорит мать моя, — похорони хоть ты меня… Тебе оставляю хату и усадьбу Помяни меня, родная моя. Да сядь ко мне, поближе, поближе, дочка: одной не хочется умирать…
Перед смертью говорила:
— Может, когда-нибудь ты увидишь Катрю мою, может, она будет больная, немощная — послужи ты ей тогда, сердце мое, не покинь ее!
И умерла.
Похоронивши, священник уведомил Катрю, что мать умерла, что ей наследство осталось — поля, степи и деньги.
Тогда ответили, что Катря сама приедет, устроит, что ей досталось.
Приезжает скоро.
Как теперь, вижу крытую бричку — тащится прямо к нашему двору. Было утро ясное, душистое, ночью шел дождь, освежилось все, и все заблестело. Я выбежала за ворота навстречу.
— Катря! Это ты, сестрица! — Не бросается ко мне навстречу, верно, я ошиблась? Прежде вылезла из брички дородная и румяная монахиня и стала меня крестить. За нею слезла Катря… Катря тоже меня перекрестила; она едва на меня взглянула и вошла за монахинею в хату. Я вошла за ними.
«Неужто забыта вся дружба?» — думаю. Сердце у меня так было встрепенулось ей навстречу, так забилось сначала, а потом сжалось больно…
— Ах, как мы изморились! — начала говорить румяная монахиня, скидая с себя рясы одну за другой. — Уж ехали мы, ехали, да и терпенье потеряли!
Голос у нее был такой, что только бы ей с глухими говорить: как военная труба.
Катря стояла около стола и перебирала четки. Еще была хорошенькая; личико маленькое стало, как у ребенка, только глаза впали и худа как ниточка. Она точно застыла, скорей на покойницу была похожа, чем на живую девушку. Глазки, что так бегали у нее, теперь едва поворотит, и на что смотрит, будто не видит того, да еще одетая в черную, длинную рясу, в черном покрывале!
Хоть бы она о чем-нибудь меня спросила; хоть бы слово ко мне промолвила!
Монахиня опять говорит:
— Как мы изморились, господи боже мой! Едва дышим. — И потом прибавляет: — Уж солнышко высоко, уж время завтракать.
Глянула она на Катрю; Катря стоит, как не слышит. Она ее тихонько потянула за рукав.
— Сестра, — говорит ей, — надо бы нам чем-нибудь подкрепиться.
— Как угодно, сестра Мелания, — ответила ей Катря.
Я едва расслышала, так тихо она говорит.
Где ж ее голос? Соловей ты наш! Утеха наша бывшая!
— Девушка! — кличет меня сестра Мелания. — Подойди-ка поближе! Как тебя зовут?
— Химой зовут, — отвечаю я.
— Хима, не дашь ли ты чего-нибудь позавтракать?
— Сейчас сготовлю, — говорю ей.
— Хоть бы холодного чего, чтоб поскорей только.
Начала я готовить завтрак, а монахиня за мною и в камору, отмеривает пшено в горшок, муку насыпает в чашку, сметану несет, хлеб режет, сливянку разливает, нашла и вынула скатерть, стол накрывает, такая проворная! Так и хватает все кругом, что под рукою. Катря стояла около стола, сестра Мелания отодвинула ее, когда стала накрывать стол. Катря тогда села на лавку.
Изготовили, стали завтракать. Сестра Мелания села и сказала Катре сесть подле себя. Катря послушалась, села за стол, а есть ничего не ела, кроме крошечного кусочка хлеба с водою. Зато сестра Мелания все уписала. У нее были, наверное, все тридцать два зуба, зубы белые и здоровые, работящие. О, какие зубы! Все она ими молола, как добрыми жерновами.
После завтрака сестра Мелания говорит Катре:
— Сестра! Надо все хорошенько теперь в порядок привести, чтобы тут нам не замешкаться…
А глаза у нее начали уже смыкаться. Говоря, она как-то невольно положила две большие подушки в полосатых, черных наволоках, которые я принесла из брички.
— Не надо мешкать, — еще раз промолвила она, вздыхаючи… — О… о… о… — вымолвила еще раз, уже совсем уронила голову и захрапела.
Заснула. Над нею жужжали мухи, кусали ее — спала.
Катря сидела, опустивши голову, молилась верно, шептала что-то, а на лице у нее выступал румянец живой.
Я подошла к ней и говорю: «Катря! Или ты меня забыла совсем, что не узнаешь меня?»
Румянец сбежал с лица ее, она обернула свои глаза и ответила: «Помню».
— Отчего же ты такая неласковая, что не заговоришь со мною?
— Все слова праздны. Надо молиться.
— Катря! Знаешь ли ты, Маруся замуж вышла?
— Вышла, за Чайченка. Боже благослови, она очень несчастна; воля божия.
— Вспоминала ли ты об нас, Катря? Вспоминала ли здешних людей? Меня?
На все мне отвечает, точно молитву читает по Псалтырю:
— Я молюся за всех людей.
— Спасибо. А ты меня уж теперь совсем не любишь?
— Господь всех повелел любить, даже врагов.
— Так ты меня любишь как врага, что ли? Неужели у тебя нет никого доброго сердцу? Близкого душе?
— Мне все равны. За всех молюсь.
— И все враги тебе?
— Каждый человек другому человеку враг, враг великий, — промолвила она будто с гневом, блеснула глазами, губы задрожали; вижу: это прежняя Катря, так и пахнуло от нее огнем, по-старому!
— Так всех надо бросать?
— Бросать! бросать! бросать! В боге спасенье. Боже мой! Боже мой! Помилуй нас, — она почти вскрикнула.
— Аминь, — ответила с лавки сестра Мелания глухо; заспала она свой звучный голос.
— Аминь, — говорит еще раз; да так при этом зевнула, что у меня рукава распахнуло, а мухи катились со стола, как семечки от ветра.
Долго она еще потягивалась на лавке, потом встала и оделась в рясу.
— Пойдем к батюшке, — говорит Катре. И пошли. Мне также велела идти за собою, чтобы показывать дорогу. Домик его около самой церкви стоял, с двумя трубами, с крылечком под навесом.
Священник встретил нас, ввел в комнаты, просил садиться. Сестра Мелания засела в тесное кресло; Катря стала около нее, а я за Катрею. Священник стоял перед сестрою Меланьею.
— Садитесь же, батюшка, — сказала она.
Батюшка сел возле нее и закашлялся.
— А что это на вас кашель напал, батюшка? — спрашивает сестра Мелания. — Напейтесь-ка вы липового цвету ввечеру, на ночь. Да вы что-то желтые такие? Не желтуха ли у вас? И поседели вы совсем; а еще, кажется, не очень стары, верно, головными болезнями страдали?
Батюшка был умный человек, но очень смирный, он оторопел, слушая ее быстрые речи, и вместо ответа на все головою кивал.
— Вот мы приехали к вам с вашею прежнею прихожанкою, — начинает другой разговор сестра Мелания, — она мне поручена. Ей наследство от родителей осталось, как известно вам. Она все пожертвовала на монастырь. Теперь мы приехали все оглядеть, все в порядок привести и матушке игуменье донести. Вы знаете, что ей досталось, покажите мне, прошу вас. Потрудимся с вами вместе для господа бога нашего.
И вот поехали по степям, по нивам, оглядели все; созвали людей, чтобы оценить. Сестра Мелания шарила везде, по всем углам и закоулкам, хлопотала, бросалась из стороны в сторону, приглядывалась, прислушивалась.
Катря ходила за ней следом, не глядя никуда. Знакомые, родные места около нее цветут, — она как не видит. Нигде не приостановилась, ни разу не оглянулась. Когда мы воротились домой, много людей пришло в нашу хату, здоровались с Катрею, расспрашивали ее. Она точно отроду никого из них не видала и не знала, кто они такие и зачем сюда пришли.
Открыли сундуки, сосчитали деньги, которые там нашлись. Священник все записывал. Сестра Мелания тоже черкала перышком на особой бумажке. Катря стояла в стороне: ей одной не было дела до того.