Жорж и Annette уже давно возились в этом летаже.
— Не могу, — повторил Овчаров, между тем как Симон клал на блюдечко небольшую ложечку чего-то синевато-белого и захрустел сухариком. — Да и пора…
— Comment, vons me quittez?[98] Нет, присядьте.
Катерина Петровна пожала ему руку.
— Я и забыла: у меня еще есть к вам поручение.
— Что вам угодно? — рассеянно спросил Овчаров, глядя, как Симон удалялся с блюдечком в залу, а Оленька на балкон.
— Мне пишет графиня Евпраксия Михайловна. Она знает, что мы — соседи, и просила передать вам… Но бедная графиня, может быть, не подозревает, что на вас уже рассчитывать нельзя… Après tout, vous êtes devemu un é’tourdi de la prémiére sorte…[99] Я видела в вашем портфеле у m-lle Ольги… Там такие вещи.
— Как нельзя рассчитывать? На что? — спросил Овчаров, опять вынув часы.
— А ее книжки для народного чтения? Вы обещали статьи.
— О да!.. — Овчаров оживился. — Кто же вам сказал, что я забыл? Пожалуйста, напишите графине… Я буду ей и сам писать… Работы было много. Но у меня для нее заготовлено множество, надо только посообразиться, поразобраться в материалах… Помилуйте! где тут goétourderies![100] Это — дело вопиющей необходимости!
— Значит, вы еще не совсем погибли? Я обрадую графиню… Cette chère femme! Она и ее общество так хлопочут, столько жертв принесли для этого народа! Признаюсь вам, я в это не мешаюсь. Конечно, стоило бы мне сказать только слово, и меня бы пригласили участвовать. Но считайте меня хоть отсталой: je tronve quecen’est pas là la vocation de la femme[101]. Наше дело — семейный очаг.
Овчаров глядел на балкон. Оленька входила.
— И наконец, — продолжала Катерина Петровна, — je vous vous dire ma plus intime pensée[102]. Наша аристократия слишком самоотверженна… Мы их выучим, а что из этого будет? Ужасы!
— И ничего не будет, — возразил Овчаров.
— Вы не боитесь?.. Нет, признаюсь вам, я каждый день встаю и ложусь…
— Совсем напрасно. Положительно вам говорю, ничего не будет.
— Почему вы это знаете?
— Стоит вглядеться в порядок вещей. Он ясен, как дважды два. Когда-нибудь я вам растолкую.
— Ах, успокойте, бога ради… Вот Симон не может мне объяснить…
Симон вошел в эту минуту.
— Симон, что вы мне вчера говорили о дворовых людях?..
— Пора ехать, Эраст Сергеич, — сказала Оленька, воспользовавшись тем, что Катерина Петровна обратила речь к другому субъекту. Овчаров быстро встал.
— Сейчас… Ольга Николавна, — проговорил он, подходя к ней и шепотом, — как вы проскучали! И что за ужасный господин!..
— Я не хочу говорить с вами, — сказала Оленька. — Едемте.
Овчаров покраснел и взял шляпу.
— Прощайте, Катерина Петровна, — сказал он, — поздно, и лошади у меня — несъезженные.
Катерина Петровна всплеснула руками.
— Вас ничем не уговоришь!.. Но надеюсь не надолго. Впрочем, вот что… Un instant, mon cher…[103]
Она увела его под руку до залы.
— Пожалуйста, поговорите вашей хозяйке… Je vois heureusement que vous n’êtes pas loin dans vos amabilités…[104] Ведь такой жених — для них счастье. Надеюсь, старуха не позволит себе упрямиться. Так чтобы скорее.
— Увидим, хорошо, — сказал Овчаров.
Оленька догоняла их в шляпке. Овчаров раскланялся и уже вышел на крыльцо, к лошадям.
— Прощайте, Катерина Петровна, — сказала Оленька еще в зале.
Катерина Петровна ахнула.
— Вы хотите ехать?.. Mais vous n’avez pas votre raison, ma chère. Ночью, вдвоем, mais celá n’a pas de nom!..[105]
— Что же я должна делать? — спросила Оленька, попунцовев и от ее слов, и от горести оставаться у Катерины Петровны.
— Очень просто. Я вас не пущу.
— Я не взяла с собой ничего, Катерина Петровна, я не думала.
Но много противоречить и настаивать тоже было нельзя. Оленька это почувствовала. Ей хотелось заплакать, однако она примолкла.
— Вы останетесь… eh bien — on vous donera du linge et quelque capote d’Annette[106]. A в воскресенье… Да, так: вторник, среда… так — в воскресенье; у вас храмовой праздник?
— Храмовой.
— Я сбиралась к вам к обедне и сама вас отвезу. Человек!.. Человек, скажи Эрасту Сергеичу, что Ольга Николавна с ним не едет…
Овчаров стоял у коляски, когда ему передали эту новость.
— Не едет?
— Точно так.
— Так ли? — переспросил он лакея.
— Не едет, — был опять ответ.
Овчаров подумал-подумал, посмотрел еще в дверь, влез в коляску и уехал.
XVI
Он был очень сердит.
«Что, эта девчонка нажаловаться на меня успела, что ли? — думал он. — Прикинуться оскорбленной невинностью мы все умеем… Да я гроша не прозакладываю, что она способна броситься на шею первому встречному! Погоди, много о себе думаешь, голубушка… Нет, нет, это — наша вина. Слишком мы добры, слишком нанюхались демократического духа, сами очумели и вздумали равнять вас с собою. Ну, народ этот, куда ни шло, это — сила… Но возводить до себя, сажать себе на нос, учить уму-разуму, внимание оказывать, тратить свое чувство на эту гнилую мелюзгу, на это полубарство, полумещанство, которому не то что жить, которое придушить надо… Дураки мы, бессребреники мы невинные… Хоть бы унялись-то мы вовремя…»
Овчаров нахмурился и нетерпеливо надвинул свою панаму. Лошади ехали крупной рысью. Летний ночной полумрак на необозримое пространство лежал кругом, окутывая небо и землю. К ночи поднялся сильный ветер и гнал волны пыли навстречу экипажу. Овчаров достал еще плед, взятый про запас, завернул ноги и посмотрел кругом.
— Эдакая гадость! — сказал он почти вслух. — И пейзажец-то хорош, и люди за ним хороши. Ну, мужик — да про него еще и закон не был писан. А эти! Чего от них ждать? Какого обновления? Разве его вытянешь из среды, где все мелко — и собственность, и происхождение, и связи, и где душонки вырастают мелкие? Хороша будет матушка-Россия, когда ею будет заправлять такое общество!
«Но разве это будет? Что за вздор? Разве мы оглупели до конца, или разве нас так мало? Стоит нам опомниться и гордо, как следует, поставить этот мелкий люд на свое место. Пусть тогда они поклонятся нам в пояс, да хорошенько, чтоб мы протянули им руку. Вот тогда они и попробуют, можно ли третировать нас с высоты величия…»
Овчаров даже оглянулся: так ему хотелось, чтобы тут сидела Оленька.
Если б она тут сидела, он сам не знал, как бы он разбранил или расцеловал ее. Чем дальше ехал он, чем очевиднее было, что Оленька не придет, не сядет тут рядом — тем ему становилось хуже. Несколько раз сбрасывал он свою панаму, надевал ее, ощупывал руками пустое место и злился-злился так, что от перчаток остались одни клочки.
— Дуралей! — закричал он на кучера, вскочив и бросая эти остатки. — Ты сломаешь мне шею!
Дорога была ровная. Кучер был невинен. В таком положении далеко за полночь привезли Овчарова до дому.
Настасья Ивановна долго ждала Оленьку с вечера. Она заслышала коляску, но коляска проехала прямо к бане, а оттуда в Березовку. Овчаров ничего не прислал сказать; он поскорее лег и, ложась, также ничего не поручал на утро через своего лакея.
Всю ночь его преследовало тюлевое канзу. Наутро Овчаров встал еще злее, но злобой более спокойной, то есть более приличной человеку воспитанному и вдобавок еще расстроенному в здоровье.
Настасья Ивановна тоже не спала. «Верно Оленька заболела», — думала она, и утром, не получив никакого удовлетворительного ответа от лакея, приходившего за сывороткой, сама побежала к бане. Овчаров ушел гулять.