События «Медного бунта» начались в пятницу, 25 июля, «в третьем часу дни», по тогдашнему счету времени суток — то есть около 8 часов утра, по нашему. Оставленные ведать Москву в отсутствие царя боярин князь Федор Федорович Куракин с товарищами узнали, «что на Покровке да на Устретенке прибиты воровские письма». Указ снять письма, как и положено, был послан в Земский приказ — своеобразную московскую полицию XVII века, исполнить его должны были второй судья Семен Васильевич Ларионов (его служба в приказе только-только началась с июля) и дьяк Афанасий Башмаков. В Москве же к Земскому приказу во главе с думным дворянином Прокофием Кузьмичом Елизаровым было огромное недоверие из-за слухов о том, что он покровительствует разбойникам, откупавшимся от наказания{475}. Поэтому услышавшие об «измене» жители Москвы ничего не позволили сделать представителям Земского приказа. Письмо было снято и принесено к боярам с требованием передать его царю.
Документальный след событий «Медного бунта» достаточно велик, чтобы оценить драматизм событий. Сохранились также известия нескольких мемуаристов, живших в то время в Москве: подьячего Посольского приказа Григория Котошихина, шотландского офицера Патрика Гордона, имперского посла Августина Мейерберга (хотя он и покинул столицу еще весной 1662 года, но летом находился в Смоленске, куда быстро дошли сведения о московских волнениях). Со временем события «Медного бунта» и последующая расправа с восставшими были досконально исследованы историками{476}.
Именно из следственных дел (а их было не одно, а несколько, и не все из них сохранились) можно получить наиболее точную информацию о происходивших в Москве событиях 25 июля 1662 года.
Уже через несколько часов после появления прокламации в Земский приказ была подана «сказка» сотского Павла Григорьева, в чьи обязанности как раз и входило следить за порядком на территории Сретенской сотни (документ был впервые обнаружен и опубликован историком Виктором Ивановичем Бугановым): «Шел он, Павел, в город из двора своего, и как будет у Стретенской решотки, и у решотки де у столпа прилеплено воском писмо, написано на дву столицах, чтут многие люди. А он де, соцкой, чел то писмо, а написано де в том писме изменниками боярина Илью Даниловича Милославского да окольничих Ивана Михайловича Милославского да Федора Михайловича Ртищева да гостя Басилья Шорина». Изъять письмо были посланы судья Земского приказа Семен Ларионов и дьяк Афанасий Башмаков, с которыми отправился и сотский Григорьев. Однако собравшиеся люди подметный «лист» у них отняли и принесли его толпой царю Алексею Михайловичу в Коломенское{477}.
На следствии выяснилось, что зачинщиком «воровства» стал посадский человек Сретенской сотни, десятский Лука Жидкий. Однако из его показаний следовало, что в столь раннее время, «в другом часу дни» 25 июля, он оказался «на Сретенской на Большой улице» по мирским делам: «был у них у мирских людей, меж собою совет о пятиной деньге» (эта деталь лишний раз показывает, что «сказки» гостей, торговых и посадских людей, которые правительство царя Алексея Михайловича собирало в начале 1662 года, предварительно обсуждались, образно говоря, «на улице»){478}. Уже «идучи от Никольских ворот Сретенскою», Лука услышал «на Лубянке де у столба письмо приклеено». Прибывшие «дворянин да дьяк» «то писмо взяли», однако отвезти его на Земский двор им не дали. «И миром де хотели у них то писмо отнять», — показывал Лука Жидкий, поэтому дьяк Афанасий Башмаков счел за лучшее отдать письмо сотскому Павлу Григорьеву, тот передал его своему подчиненному — десятскому, а сам ретировался. После чего, признавался Лука Жидкий, «и миром, де, ухватя ево с тем письмом, отвели в Коломенское. А в Коломенском де то письмо подал он великому государю».
Естественно, что эти показания, имевшие отношение к приходу толпы жителей Москвы в Коломенское к царю Алексею Михайловичу, интересовали следователей в первую очередь. У десятского Луки Жидкого хотели подробнее выяснить: «В которое время он в Коломенском то письмо великому государю подал, и как ис Коломенского к Москве прошол, а их братья многие в то время переиманы, и хто иные из Коломенского с ним к Москве шли?» Отвечая на эти вопросы, десятский сказал: «…писмо де он в Коломенском подал великому государю у церкви на нижней паперти, а было у него то письмо в шапке».
Оказалось, что подметный «лист» был не просто обнаружен на Лубянке, но его еще несколько раз читали вслух в Москве, «объявляли» в народ. Так выяснилось имя еще одного заметного участника событий — стрельца Кузьмы Нагаева, служившего в приказе самого Артамона Матвеева. О нем рассказал на допросе в Московской сыскной комиссии все тот же сретенский сотский Павел Григорьев. По его показаниям, когда судья и дьяк Земского приказа то подметное письмо взяли «и миром почали кричать, чтоб то письмо у них отнять», сретенский сотский узнал кричавшего «во весь мир на все стороны, чтоб миром за то постояли», стрельца Кузьму Нагаева. Сотскому стали угрожать и приказывать, «чтоб он то письмо… взял, а не возьмет, и ево прибьют каменьем». Дальше, как уже известно, судья и дьяк ретировались, а «ево де, Павлика, с тем письмом миром привели на Лубянку к церкве преподобного Феодосия и взвели на крыльцо, а вел де ево, взяв за ворот, стрелец Куземка Нагаев». Как видим, Павел Григорьев отчаянно пытался убедить следователей в своей лояльности, в том, что он действовал по принуждению. Но стрелец Кузьма Нагаев показывал, что сретенского сотника насильно за ворот никуда не тащил, а признавался только в участии в событиях у церкви Феодосия Печерского. Увидев «писмо», вывешенное на сторожевой решетке у Лубянки, Кузьма сначала забежал на кружечный двор: «И, пив он на кружечном дворе вино, пришол на Лубянку к церкве преподобнаго Феодосия, и то писмо от решотки отнято, и дали ему миром прочесть вслух, а кто дал не знает».
Логика в действиях собравшихся москвичей была. Сотник Павел Григорьев важен для восставших, потому что представлял выборных от посадского мира, в его руках и оказалось «письмо» с обвинениями в «измене» боярам и окольничим из царского окружения. Следующий шаг — чтение этого письма в «мир» с паперти Феодосьевской церкви на Лубянке. Первым это сделал подогретый винными парами стрелец Кузьма Нагаев: он взял на время письмо у сотского и, «став на лавке, чол всем вслух и кричал в мир, чтоб за то всем стоять». Потом сцена повторилась, когда с письмом об «изменниках» толпа пошла в Земский приказ (им всего-то надо было пройти Никольскую улицу). У Казанской церкви рядом со старым Земским двором на Красной площади зачитывать письмо попытались заставить самого Павла Григорьева, но он отказался, даже после того, как его «поставя на скамье, велели то письмо ему чести». Тогда стрелец Кузьма Нагаев снова «чол всем вслух и кричал, что миром за то стоять». Какой-то неизвестный подьячий, оказавшийся в это время у Земского двора, прочитал «писмо» еще раз, «на другую сторону», чтобы его услышали все. Сотский Павел Григорьев, воспользовавшись обстоятельствами, посреди «шума» и всеобщего возбуждения, «убояся смерти», «отпросился на сторону, а то писмо у подъячево приказал взять своей сотни десятцкому Лучке Житкому». Ему и предстояло донести послание «мира» в своей шапке до самого царя Алексея Михайловича в Коломенское{479}.
Стихия бунта сразу вовлекла в него множество людей, еще утром и не помышлявших ни о каком выступлении. Следственное дело оказалось срезом повседневной жизни одного летнего дня в Москве в 1662 году. Многие шли по своим делам и даже не подозревали, что этот день изменит их жизнь навсегда. Одним из таких случайных участников «Медного бунта» был нижегородский сын боярский Мар-тьян Богданович Жедринский. Именно через него десятский Лука Жидкий передал «подметное» письмо, когда тот стоял напротив царя Алексея Михайловича. В глазах возмущенного «мира» уездный дворянин Жедринский мог выглядеть представителем еще одного чина на земских соборах. «Ив Коломенское перед великим государем то писмо подносил, — показывал Жедринский, — а у какого человека с шапкою взял и к великому государю поднес, а того человека он не знает».