Моя перуанка В час, когда умирают газеты, превращаются в мусор ночной, и собака, с огрызком галеты замерев, наблюдает за мной; в час, когда воскресают инстинкты, те, что ханжески прячутся днем, и кричат мне: «Эй, гринго!» – таксисты. — «Перуаночку хочешь – катнем!»; в час, когда не работает почта, и бессонно стучит телеграф, и крестьянин, закутанный в пончо, дремлет, к статуе чьей-то припав; в час, когда проститутки и музы грим размазывают по лицу и готовится будущий мусор крупным шрифтом – во всю полосу; в час, когда все незримо и зримо, я – не в гости и не из гостей — прохожу авенидою Лимы, как по кладбищу новостей. Вся в плевках и грейпфрутовых корках, пахнет улица, словно клозет, но всмотрись – человеческий контур проступает сквозь ворох газет. Это, скорчившаяся глухо, никого ни за что не виня, себе сделала пончо старуха из событий вчерашнего дня. Завернулась, от холода прячась, в право-левое до бровей. Все равно ей, что левость, что правость, — лишь бы стало чуть-чуть потеплей. Завернулась в скандалы, интриги и футбольные матчи – до пят. Из-под ног манекенщицы Твигги ее ноги босые торчат. Лимузины, подлодки, ракеты навалились, к асфальту прижав. Скачки, яхты, стриптизы, банкеты — все лежит на крестьянских плечах. И витринная белая лама видит горестно из-за стекла: на лопатках ее кровь Вьетнама проступает сквозь фото, тепла. Из-под сора всемирного рынка, не умея все это понять, смотрит ламой затравленной инка — человечества скорбная мать. Ее кривда эпохи согнула, придавили ее этажи, и она, как живая скульптура, правда мира под ворохом лжи. О витринная белая лама, ты прижмись к ее впалой груди, ее высвободи от хлама, в Сьерру-Бланку ее уведи! Представитель державы великой, молчаливо склоняюсь, как сын, перед этим измученным ликом — скорбным ликом в каньонах морщин. Ведь забилась внутри одичало, под лохмотьями еле дыша, величайшая в мире держава — человеческая душа. «Перуаночку, гринго!» – с присвистом мне кричат, а я молча стою. Не хочу объяснять я таксистам, что нашел перуанку мою. Лима, июль 1971 Мусорщики Эквадора Пыль бунтарствует, грязь протестует, и коварствует водопровод. Мусор царствует, мусор бастует — он себя убирать не дает. Ветер буйствует, эхом вторя грозным крикам плакатных букв: это мусорщики Эквадора поднимают отчаянья бунт. Бьется лозунг неустрашимо, архимедовски озорной: «Дайте мусорные машины — мы очистим весь шар земной!» В окна муниципалитета, словно грязи слипшийся ком, гневно с улицы полетело: «На балкон, президент, на балкон!» Полицейские празднуют труса. С песней мусорщики идут: «Если урн не хватает под мусор — избирательные подойдут!» Ребятня, лопоча, набежала. Головенки курчаво торчат, и невидимый отсвет пожара озаряет эквадорчат. Не кокетливый демон странствий по планете бросает меня, а всемирный порыв демонстраций против хунты хламья и хамья. Здоровенный мулат, пол-арбуза запустив на балкон пустой, мне кричит: «Эй, poeta ruso! Подключайся! Бастуй! Ты свой!» И тебя, прорывавшийся в завтра, вспоминаю, — мне близкий до слез, революции ассенизатор, революции водовоз. И волнуюсь я непритворно, и робею чуть-чуть — признаюсь: это мусорщики Эквадора принимают меня в профсоюз. И мне хватит и сил и задора — у надменных чистюль не в чести — вместе с мусорщиками Эквадора гигиену земли соблюсти. В двадцать первом одержим победу, но пока что в пыли и дыму я на мусоровозе еду по двадцатому моему! Гваякиль, Эквадор, июль 1971 В зоне последней надежды Будто разверзлись и хлябь, и твердь, и никуда не деться. Панчо, амиго, где мы, — ответь? «В Зоне Последней Надежды». Над Патагонией ветер свистит, а по движению, справа, так прозаично табличка висит и подтверждает, что правда. «Кэптеном» Панчо, мой друг, задымил: «Символы – чушь. Мы не дети. Но, вообще, по-моему, — мир в зоне последней надежды». Что твой обветренный лик, бородач, вдруг омрачился тенями? «Сколько страдали мы — не передашь! Сколько надежд потеряли! Вроде бы все хорошо сейчас. В руки мы власть получили. Как будет страшно, если у нас что-то сорвется в Чили… Я – не мальчишка. Я уже дед. В жизни ничто не бесследно. Это не страшно — лишаться надежд. Страшно лишиться последней». Панчо, тугие пришли времена. Панчо, но я полагаю: если обманет надежда одна, где-то забрезжит другая. И беспредельна, словно любовь, даже когда неутешна, зона, где нет пограничных столбов, — зона последней надежды. Пунта Аренас, Чили, июль 1971 |