Ты умер во сне в больнице,
на узкой
чуть вздрогнувшей койке.
И рядом с ночной в изголовье
кремлевская встала звезда.
И спящий твой лоб осыпали
цементом далекие стройки,
и, волосы ветром вздувая,
шли возле щеки поезда.
Страна продолжала работать.
Студентки в ноябрьских снежинках
спешили на лекции шумно,
шахтеры спускались в забой,
а первые пятилетки,
в невыцветших красных косынках,
как будто твои медсестры,
стояли над мертвым тобой.
Заснули твои морщины,
впервые тихи, покойны…
Ты спал, как усталый слесарь,
прилегший вздремнуть чуток,
и цокало время,
словно буденновские подковы,
внутри обнимающих горько
застывшую руку
часов.
А что, Ярослав, тебе снилось?
В потрепанной кожанке Лизка,
твои Мейерхольд, Маяковский,
шамовка твоих фабзайчат,
твой Боря Корнилов, твой Павел
[5],
и столькие-столькие лица,
которые невозвратимо
сквозь вьюгу глазами кричат.
И снились тебе, наверно,
две морды собачьих прекрасных
и, может быть, сын мой,
который тебе на колени влезал,
и все, что своей эпохе
сказал по-хозяйски пристрастно,
и все, что своей эпохе
мучительно ты не сказал.
Прощай, Ярослав любимый!
Бессмысленно плакать,
убого,
но лагерные колючки
слезу выдирают из глаз.
С любым настоящим поэтом
уходит его эпоха,
но если стихи остаются,
эпоха останется в нас.
Ты был бригадиром суровым
с такими, как мы, юнцами.
Есть гордое слово «учитель»,
но выше простое «отец».
Теперь мы в поэзии русской
становимся тоже отцами.
Мы твой инструмент принимаем,
и ты отдохнешь наконец.
Прощай, бригадир!
Заступаем —
нас вахта не миновала.
Рабочая совесть поэта —
в служенье эпохе, стране.
Ты горд был рабочей кепкой,
как шапкою Мономаха,
и как тяжело, что ты умер,
но как хорошо, что во сне.