7 Несчастны те, чье тело с душой разведено. Любить – как сделать дело: вот все, что им дано. Быть бабником – скучища. Кто Дон Жуан? Кастрат. Монахом быть не чище. Монахом быть – разврат. А мы грешили смело, грешили, не греша. Была душа как тело и тело как душа. Ресницами в ресницы, и мед сквозь них густой, и не было границы меж телом и душой. 8 Любите друг друга под душем, любите друг друга под душем, любите друг друга под душем в дарованный Господом час, как будто стоите под медом, как будто стоите под медом, как будто стоите под медом, усталость смывающим с вас. 9 Медленная смерть желанья моего и твоего — воскрешение желанья твоего и моего. Мед тягучий, мед могучий, дай не сытость — жажду дай, — то отливом меня мучай, то приливом награждай. 10 Выше тела ставить душу — жизнь, достойная урода. Над душою ставить тело — это ложная свобода. Помоги мне, мать-природа, чтоб я не был из калек, чтобы тяжесть, чтобы сладость, чтобы даже горечь меда мою душу с моим телом тайно склеила навек. Флорида, март – апрель 1972 Много лет печаталось с подзаголовком «Монолог американского молодожена». Уводящей в сторону врезкой приходилось прикрываться не только от цензуры, но и от нашего читательского ханжества. По той же причине издатели раньше никак не решались помещать выделенную веселую строфу. В долине теней Куда ты бредешь, индианка, вдоль снежной скалистой гряды, заштопанное одеяло прижав к исхудалой груди? Какая скрывается драма, невидимых полная слез, под крышей седого вигвама твоих поредевших волос? Туристские магазины, где в руки суют с огоньком индейские мокасины с предательским штампом: «Гонконг». Какой-то покрытые сыпью и с гривами, словно мазут, подростки индейские – хиппи чинарики чьи-то сосут. Индейских костров над горами не видно и нет лошадей. Лжепламя, лжепламя, лжепламя в золу превращает людей. И, мимо чумных кадиллаков себя по шоссе волоча, куда ты бредешь, индианка? Ты в гости? Ты ищешь врача? Кричат, тормозя, моточерти: «Куда тебе? Мы подвезем…» «Я к смерти, сыночки, я к смерти… Меня подвозить не резон…» И все-таки, смерти помимо, в старухе, бредущей бочком, мерцает почти что незримо какая-то цель – светлячком. И все-таки от милосердья отказывается в пути, и все-таки ей перед смертью куда-то, а надо зайти. На полуанглийском так странно бормочет в долине теней. Орлиные перья тумана покачиваются над ней. Глядит на жалетелей сухо, придумав от горя дела, и не понимает старуха того, что давно умерла. Аризона, май 1972 Второй фронт
Мы ждали второго фронта, мы ждали второго фронта, мы ждали второго фронта, а он был так занят: «Дела…» Притворно ленивый хитрюга, он был непохожим на друга, когда наша русская вьюга в степях отпевала тела. И фронтик второй, словно франтик, примеривал траурный бантик. Он был не солдат – интендантик: в бою помогают не так. Мы были мальчишки, девчонки, и липкие банки тушенки из бабушкиной кошелки — с Америкой первый контакт. Ни роты, ни взвода хотя бы… В Атлантике, видно, ухабы. Ну что ж, – партизанили бабы и шли в плугари, в косари. Мальцы над железною стружкой и с тяпкой – нелегкой игрушкой: вот кто был Америкой русской и фронтом вторым изнутри! Но все же под криком совиным мальчишки по старым овинам играли с Гекльберри Финном, который, что кореш, был свой, и если бы сложности века зависели только от Гека — был раньше бы фронт второй! Но, к небу оружье вздымая, друг друга к сердцам прижимая, два фронта встретились в мае! Казалось – над Эльбой сидят, как ангелы, русские дети, и американские дети — всего человечества дети! — на мокрых погонах солдат. Был общий наш май искорежен, холодной войной приморожен, в такой холодильник положен, чтоб снова – ни-ни! – не расцвел. Запрятанный, как в Заполярье, затянутый пасмурной хмарью, он после подернулся гарью вьетнамских пылающих сел. И вот я в Америке. Сиена, как остров. И грязная пена несется, беснуясь растленно, и на пол швыряет меня. Фашистики, хамы, отребье под ложечку бьют, словно в регби, как будто бы не было Эльбы и ангелов майского дня. Бьют русское слово с размаху. Эстрада похожа на плаху. Нет места в поэзии страху, но в ней защищенность нужна. Поэты, советовал вам бы: учите хореи и ямбы, но прежде – карате и самбо, иначе вам будет хана. Под ребра бьют русское слово, но собранно и сурово солдатами фронта второго студенты бросаются в бой. Закон всех на свете побоищ: кто вовремя рядом, тот стоящ, и американская помощь, такая – она на большой! Все вдрызг, как в портовой таверне, но вижу в бушующей скверне и Барри, и Берта, и Берни, дерущихся, как на войне. Боль гложет пронзительно, остро, но Сима и Хана – вы просто, как фронта второго медсестры, с бинтами спешите ко мне. Поэзию хамы, кастраты хотели столкнуть бы с эстрады и были сплясать бы так рады на трупах растоптанных строк. Но ты поднимаешься снова, все в ссадинах, русское слово, открытие фронта второго прекрасно, когда оно в срок. Сан-Поль, Миннеаполис, апрель – май 1972 |